«Милый юноша! – подумал я. – Сколько еще предстоит испытать тебе с твоим-то сердечком!»
Вспомнилось: Юрий, тогда еще восьмилетний мальчуган, держит в ладонях умирающего воробышка, склонив над его тельцем русоволосую головку свою; горько плача, он что-то ласково шепчет, будто слова его могут вернуть жизнь в этот остывающий комочек плоти. Я пытаюсь успокоить мальчика, говоря, мол, не только воробьи умирают, но и каждый из нас умрет в свое время, а если бы никто не умирал, то другим воробьям и другим людям, родившимся позже, не хватило бы места на земле. Мои слова приводят к обратному результату – неутешный плач ребенка переходит в громкие рыдания.
Я взглянул на Юрия: где тот мальчик? Как быстро летит время! Из глубин памяти всплыла строфа из Типитаки:
Я давно привык к быстротечности времени – в сердце моем нет грусти.
«Пересекая поток существования, – учил Просветленный, – откажись от прошлого, откажись от будущего, откажись от того, что между ними. Если ум освобожден, то, что бы ни случилось, ты не придешь снова к рождению и старости».
4
– Все-таки уезжаешь в Германию? – спросила Алевтина, обращаясь к Татьяне, дочери Николая.
– Да! – нервная тень скользнула по лицу Татьяны. – Не могу больше лицезреть ни толстозадых учительниц, калечащих детей в школах, ни самодовольных сыто-холеных физиономий депутатов, толкующих о благе народа, ни толстомордых нуворишей, разъезжающих в «мерседесах», – меня тошнит от одного только вида всей этой сволочи, своры воров и демагогов. А злые лица на тротуарах или в общественном транспорте… вам не становилось страшно, когда чей-нибудь взгляд с беспричинной ненавистью пронзает вас насквозь? Хочу жить в нормальной стране, хочу, чтобы сыновья мои учились в нормальной школе.
– И проживут они добропорядочными бюргерами скучную жизнь, – сказал Николай.
– И слава Богу, папа! – Чувствовалось, что дискуссия между дочерью и отцом длится не первый месяц. – Мне нет еще и тридцати, а я уже наполовину седая, истеричка, мало-помалу превращающаяся в психопатку. От любой детской шалости моих мальчиков я взрываюсь, как котел с дерьмом. Я ежедневно травмирую сыновей, а ведь я люблю их больше собственной жизни. Человеческая жизнь у нас не стоит ломаного гроша: сплошные убийства и убийства – я боюсь читать газеты, боюсь смотреть телевизор.
«Жизнь и смерть человека такая же иллюзия, как и все остальное», – подумалось мне. «Он не убивает, его не убивают», – откуда это? Не могу вспомнить. Потом как-нибудь обдумаю это хорошенько, попытаюсь проникнуть в глубину.
– Что ж, чему тут удивляться, – сказал Филипп, – у нас всегда так было: как только прекращался террор сверху, обязательно начинался террор снизу.
– Все уже было под солнцем на Руси, – сказал Лев. – Поделят собственность, утихомирятся, река вернется в родные берега. Будущие историки, вероятно, будут изучать наш период как Второе смутное время. Мне есть с чем сравнивать. Я все чаще и чаще прихожу к выводу, что, несмотря на всю нашу многоплеменную российскую безалаберность, только здесь человек проживает не желудочную, а по-настоящему человеческую жизнь. Трудно объяснить это. Пожалуй, каждый из тех, кто родился на Руси, где бы ни жил он потом – в Штатах, в Германии или в Израиле, – может вслед за поэтом сказать об этой бедной земле: «Где я страдал, где я любил, где сердце я похоронил», – Лев подошел к книжной полке, окинул взглядом корешки книг, добавил: – Поверь мне, Таня, что-то неуловимое, заколдованное будет тянуть тебя в Россию, по себе знаю.