Ночью вдруг вспомнил, что такое уже было. Была стена. Стена из грубого камня. Без проемов, без пилястр, без украшений. Торец большого дома. Кажется ратуши. Ратуши в Таллине. Лет двадцать назад. Мы с женой в первомайском Таллине. На улицах синие от холода велосипедисты. Праздничная эстафета. Мы выходим с площади в переулок, я почему-то оборачиваюсь и упираюсь в серый грубый камень. И застываю. Жена тянет меня за рукав, – мы куда-то опаздываем. Пришлось схитрить, – сослался на неотложную нужду, усадил супругу на скамейку во дворике, вернулся. Уставился, «как в афишу коза». Ничего не просек. В камне ничего не было. Абсолютно ничего привлекательного. Ни красоты, ни величия, ни старческой седины. Как будто меня притягивала именно эта простота, неброскость, молчание, достоинство, серьезность камня, его замкнутость и безразличие ко мне, к впечатлению, которое он производит. К впечатлению, которое не производит, – с площади, откуда глазеют на ратушу, торец просто не виден. Камень не вызывал у меня ни воспоминаний, ни ассоциаций, ни мыслей, ни чувств. Он действовал неотразимо, не используя никаких средств воздействия. Действовал своей голой сутью, самим своим бытием, своей жуткой явью.

Случай этот остался без последствий. Не мог их иметь. Он выпадал из жизненной ткани, – никаких связей, аналогов, параллелей. Я не знал, что с ним делать. Мозгу не за что было уцепиться для «выведения следствий». Логическая машина моя буксовала в пустоте, неопределенности и неопределимости. Но время шло – и аномалия забывалась. Изредка схожие камни смутно напоминали о ней, но того впечатления уже не было, да и психика была настолько загружена и замусорена всяким хламом, что вряд ли до меня могло что-нибудь дойти. Иногда в литературе наталкивался на что-то внешне похожее. Клод Моне, часами созерцавший невзрачный стог сена. Но он знал, зачем и почему созерцает, – стремился уловить смену оттенков цвета при изменении освещения. Уловить и зафиксировать на холсте. Пришпилить глазом и кистью, как булавкой бабочку. Бодхидхарма, легендарный основатель дзэн-буддизма, девять лет просидевший лицом к стене пещеры. Но не для того, чтобы видеть стену, а для того, чтобы не видеть ничего. Созерцание камня было лишь средством притупить ощущения, остановить поток мыслей, погасить обыденное сознание, стянув его в точку, очистить психику для мистического сверхчувственного созерцания. Помню, как, рассказывая студентам о Бодхидхарме, я позволил себе маленькую шутку: «Бодхидхарма девять лет просидел лицом к стене, чтобы ее не видеть. Хотел бы я услышать о человеке, который хотя бы девять дней просидел лицом к стене, чтобы ее видеть». Эта невинная шалость – последний отзвук таллинской аномалии. Далее след ее теряется в моей памяти.

Но вчерашний эпизод с камнем не был воспоминанием. Он был повторным ударом, и ударом более мощным, ибо психика моя была беззащитна, абсолютно пуста и открыта. Воспоминание о Таллине меня несколько успокоило. То есть не успокоило, а как бы поддержало, не дало списать все на ненормальное душевное состояние. Отшатнуться и откреститься: «чур меня».

Утром снова уперся в камень. Камень молчал. Не высокомерно и презрительно, а как-то очень запросто, по-свойски молчал. Брось, мол, тебе показалось. Ничего во мне нет. И никогда не было. Пойди, проспись. Все пройдет.

Вернулся и заснул. Проснулся с облегчением. Чушь собачья. Самовнушение. Нашел себе занятие от нечего делать. Вечером вышел подышать. К стене не пошел. На черта она мне сдалась. Я свободный человек. Без маний и фобий. И пока еще в своем уме. В уме. В своем. Я пуст. Да, пуст. Но мне не скучно. Я не радуюсь и не грущу. Я невесом. Я свободен. Смерть меня освободила. Не для того, чтобы я замуровался в стену. В камень. В чушь собачью. Камень обождет. Получит горстку пепла. Из крематория. Недолго ждать. Перебьется.