И пошел себе, понес в кошелочке свинину.

Я не выдержал, пробил телевизором брешь в толпе и вошел в круг.

– Подержи друг, телевизор, – говорю тому, который рыло чистит. – Душа горит, – говорю.

Когда душа горит, все понимают. Поэтому он нехотя, но телевизор взял. Стоит. Тогда второй начинает отыгрываться. Начинает размахивать кулаками перед чужим телевизором. Вот-вот повредит экран.

Тут, к счастью, из подъезда опять вывалился дядя Федя с фикусом и торшером. Я быстренько сунул второму фикус, а себе взял торшер. Это получилось как раз вовремя, потому что вдали показался лейтенант. Тот, который мне про нарушаемость толковал. Я поставил торшер на землю и мигом повязал обоим друзьям красные повязки на рукава. И мы втроем встали под фикусом, как на курорте.

Лейтенант нас похвалил:

– Молодцы, – говорит, – ребята! Культура и порядочек!

Однако только он отошел, с культурой и порядочком стало хуже. Мои новые дружинники опять стали друг на друга наскакивать, пользуясь телевизором и фикусом. Как сойдутся, так звон. И снова толкуют про рыло.

Мне это надоело, потому что однообразно как-никак, и я сказал:

– Когда дежурить-то будем?

Они изумленно посмотрели на свои повязки, и тот, что с бутылкой, говорит:

– Как же мы забыли, что дежурство сегодня?

– А бутылка? – второй спрашивает.

– Придется опосля.

Опосля так опосля. Я спорить не стал. Погрузили мы дядю Федю и пошли дежурить. Между прочим, задержали мою прежнюю дружину, которая опоздала. Они на радостях пошли пиво пить и увлеклись. Мы втроем их пятерых доставили в штаб. Пусть не опаздывают в следующий раз! Мои ребята так старались, что чуть-чуть свою бутылку не разбили. В общем, давно так не дежурили, сказал лейтенант.

Старик

Глядя на нее, я понял, почему на Востоке так много поэтов. Она сидела у окна, склонив голову набок, и грациозно вертела авторучку в маленьких пальчиках. Она была молода. Она была прекрасна. Она поступала в институт.

«Из Алма-Аты, – подумал я. – Или из Ташкента… Роза. Персик. Урюк… Поставлю ей четверку».

Она встала и подошла ко мне с билетом и листком бумаги. Листок был чист, как ее душа.

– Закон Бойля-Мариотта, – доброжелательно сказал я, заглянув в билет. С легким шорохом она подняла ресницы, длинные, как лыжи. Я чуть не задохнулся.

– Его открыл ученый Бойль-Мариотт, – пропела она на своем непостижимом диалекте.

«Шаганэ ты моя, Шаганэ…» – вспомнилось мне.

– Я вас сильно прошу!.. Я хотела объясниться, – вдруг сказала она.

«Объясниться?» – вздрогнул я и поспешно сказал:

– Переходите ко второму вопросу. Микроскоп.

– Я хотела сказать, чтобы поставить тройку. Мне нельзя получать меньше. Поставить тройку, и я поступлю, – горячо зашептала она, и в голосе ее была настоящая страсть.

«Вот тебе и объясниться»! – подумал я и четко произнес:

– Микроскоп.

– Если я не поступлю, меня выдадут замуж. Насильно. У нас так делают с молодыми девушками.

«Черт-те что! – подумал я. – Какие-то байские пережитки!»

– Может быть, вы ответите на другой билет? – предложил я.

– Зачем другой? Я не прошу пятерку. Неужели вам не жалко судьбы молодой девушки? Меня уведут в дом к старику. Я боюсь его…

«К старику… – размышлял я. – Это меняет дело. В конце концов, если вылетит после сессии, не моя вина».

– Ну что ж, по билету у меня вопросов больше нет, – сказал я, чтобы все услышали.

– У нас никто не спрашивает согласия, – продолжала она. – Меня обручили, когда я ходила в детский сад. Теперь он ждет. Разве это справедливо? Разве вы отдали бы свою дочь гадкому тридцатилетнему старику?

И тут я вспомнил, как ровно неделю назад меня поздравляли друзья. Они говорили, что я совсем еще неплох, что приближаюсь к жизненному пику, что выгляжу максимум на двадцать шесть. Я охотно верил, но на душе было как-то неспокойно, потому что в тот день мне исполнилось тридцать.