Как скоро Таубе ухал, мы тотчас уселись обедать, и во время стола я сочинил и подписал рапорт к нему, в котором объяснил, что я будто болен застарелой… болезнью, просил его поспешить назначением на мое место нового командира роты, а мне – испросить увольнение для излечения болезни в Россию. Этот рапорт я отправил за Таубе вслед, в роту его высочества, куда он на время поехал. К вечеру я получил частное письмо от адъютанта 1-й бригады при Таубе, Соколова, при котором, обращая обратно рапорт мой по приказанию Таубе, извещал меня, что полковник делает единственно из снисхождения ко мне и что завтра же пришлет лекаря, который даст мне форменное свидетельство о болезни, которое можно будет представить для испрошения мне отпуска. Я опять обратил рапорт к Соколову и просил доложить Таубе, что я снисхождения ни от кого себе не прошу и не желаю, кроме как от Бога.

Насмешки и издевательства насчет Таубе не переставали, и на третий день после отсылки моего послания второй штабс-капитан Стахович подал мне рапорт, где пишет, что, признавая себя неспособным служить в артиллерии по недостатку сведений, просит о переводе по кавалерии. Этот рапорт я отправил тоже к Таубе в бригадную квартиру. Прошел день, к нам явились товарищи из других рот и приняли участие в деле. На последующий день я получил форменное предписание, в котором Таубе с вежливостью, не упоминая обо мне собственно ничего, ставит мне на вид, что я не предотвратил неприятностей от подчиненного мне офицера, не удержав его от дерзкого поступка, и что он с сожалением должен прибегнуть к строгим мерам, почему предписывает мне штабс-капитана Стаховича, арестованного, немедленно отправить к нему в штаб-квартиру.

Едва это предписание было прочтено, как князь Горчаков тоже подал рапорт, прося о переводе его по слабости зрения в пехоту, и в то же время в других ротах подали рапорты, кто об увольнении в отпуск, кто о переводе: Лодыгин, Демидов, Сумароков, Дивов, князь Трубецкой и др., так что Таубе стал выходить из себя. Когда наш бригадный адъютант Тиман, докладывая ему о прибытии Стаховича, вручил ему мое донесение с просьбой князя Горчакова, он обратился к Тиману с вопросом:

– Ну что же вы не подаете рапорта и не проситесь никуда?

– Сейчас подам, – отвечал Тиман и тут же принес от себя прошение.

Этим случаем в особенности воспользовался Ярошевицкий, который за Лейпцигское сражение произведен был уже в штабс-капитаны, сблизился с Таубе и сделался его наперсником. Между тем мы подались к Лангру. Там Ермолов, услышав об истории, прислал приказ, чтобы офицеры всей бригады прибыли в его квартиру. Когда те явились, он вышел к ним и взволнованным голосом начал с ними беседу:

– Что вы делаете, безумные? Вы хотите, чтобы из вас кого-нибудь расстреляли? Это будет, вы увидите. Я уверяю вас, что это будет. Ведь это бунт!

Тут не знаю кто-то из них, так как я, рапортуясь больным, у Ермолова не был, возразил:

– Бунт есть умышленное и условленное согласие, а из нас никто один другого не подговаривал и подговаривать не станет.

– Знаю, – сказал Ермолов, – в вас другое чувство действует. Но, может быть, только я один умею оценить это, а всякий другой вправе вас обвинить по наружности. Я уверен, что если бы стали вас всех расстреливать, то каждый бы вышел вперед, чтобы с него начали. Но послушайте, мои друзья, мои сослуживцы, приостановитесь и опомнитесь! За кем теперь очередь подавать просьбу?

Все молчали.

– С вами говорит не генерал ваш Ермолов, а ваш товарищ и друг. Ну, отвечайте искренно.

Вышли Коробьин[266] и Ваксмут.

– Ну вот дело! Еще раз прошу вас остановиться. Обождите, дайте мне два дня сроку, а там делайте что хотите; пусть хоть вас всех расстреляют, я не буду более удерживать.