Я оставался поклонником белого дела, то есть возвышенного действия и поступка. Белогвардейская рать святая… «Лебединый стан» Цветаевой тоже сыграл свою роль. Но и из рядов доблестного белогвардейского воинства с течением времени по причине убыли в его рядах и исчезновения соратников, при отсутствии командиров, приказов и линии фронта, можно сказать, самоустранился, выбыл. Где оно, это воинство? Да и за что воевать, за учредилку? Те белые, о которых мы пели песни и читали книжки, воевали за Учредительное собрание, но даже у них не всегда присутствовала цель борьбы…

Мне открывалось более скучное, зато предметное пространство. Надо было ориентироваться в этом пространстве, ибо оно и было тем настоящим временем, в котором выпало жить. Опять же и отец: он не перестал меня спрашивать, на кого же я выучился.

Отрывок

Мои бумаги в 1994 году сгорели вместе с картонным ящиком, но в письменном столе сохранился черновик одной оборванной записи. Некоторые имена я здесь изменил, но имена лиц, ставших достоянием истории, оставил без изменения.

Осень 1973 года

…Начать следует не с полученного третьего дня письма, не с оглушительного по своему содержанию письма от Олечки – начать надо с того, как я оказался на Кропоткинской, где завязалась история с Зоей, ибо письмо напоминает мне о ней. Однако и предысторию надо изложить. Молчи, скрывайся и таи, но я попробую.

Шла ранняя осень 1973 года. В аллеях университетского парка на Воробьёвых горах пышные клёны ещё не начинали краснеть. Я с неделю как вернулся с каникул, начал занятия на четвёртом курсе и после встречи с приятелями, помню, ворочался на узкой кровати, на матраце в шишках, в общежитии, пытаясь заснуть. Мы пили пиво в кафе-стекляшке недалеко от Китайского посольства, у кого-то оказалась водка, мешали, было не совсем комфортно. Морфей меня обыкновенно не оставлял, и на сей раз должен был явиться, и соседей не было, никто не мешал мне заснуть. Стояли в той комнате ещё две кровати, в общаге главного здания университета, на 22-м этаже, так высоко, что в ненастные дни в раскрытое окно вползали лохматые тучи, и непривычно мне было.

Весь минувший год я прожил пониже и один, в изолированной комнате двухместного бокса. Это благодаря Грабчуку – туда просто так не селили, а только по линии обменов-контактов с иностранными студентами; Грабчук съехал тогда к московской тётушке, но место за ним сохранялось. А здесь со мной будут жить Юрочка и Серж. Юрочка ещё не приехал, большой зануда, но тихий, а Серж почти всегда приходит поддатым. Вот где он сейчас, что его нет, где шатается? Наверняка, с непутёвой Лариской. Однако я ему не нянька. Не всегда он был таков. Первые два учебных года мы с ним снимали комнатёнку в бараке, на западной окраине Москвы. Барак был под снос, коридорного типа, с жильцами-работягами, с общим умывальником и уборной. Комнатой распоряжалась родственница Сержа, молодая особа, а мать её в это время сидела в тюрьме за убийство топором мужа, которого – мёртвого! – прятала несколько дней в подполе той самой комнаты, где мы жили. И Серж меня всё пугал, что вот сейчас из подвала вылезет этот самый убитый женой мужик, но крышка была плотно подогнана к полу, прикрыта ковриком и никто не вылезал. Мы хорошо с ним жили, дружно, и Серж корпел над книжками, а теперь чудо будет, если дотянет до диплома, – пустился в тёмные дела, подфарцовывает, мне задёшево перепали от него джинсы.

В стекляшке с нами оказалась рыженькая Зоя с выпускного курса и этот – заносчивый, с претензиями – Зотов, тоже выпускник. Не иначе, как он за ней увязался, или за Грабчуком, мог и за Грабчуком. Хотя старшие студенты с младшими не водятся, но Грабчук отслужил на флоте три года – старше нас всех. Он пока сидел в радиорубке крейсера на Тихом океане, выучил наизусть Катулла в подлиннике, а увлёкся римскими поэтами ещё у себя в Харькове. Зотову перед Грабчуком не покичиться, хотя Зотов складно болтал о Генрихе Бёлле, которого видел в доме у знакомых.