Читатель

Он говорит: "Я не понимаю. Мне бы на твоем месте было обидно. Ты пишешь для них, ты каждый день выворачиваешь наизнанку душу, ты смотришь в разбросанные тетрадные листы воспаленными глазами и складываешь тонкие нити нервов в слова. Каждую ночь ты воешь от боли, а каждое утро садишься взъерошенной птицей на подоконник и выбиваешь искры из низкого неба, ловишь пальцами эти колючие жала небес, обжигая руки, чтобы замуровать их в бумажную упаковку текста, заставляя его матово светиться изнутри. Ты бьешься загнанным зверем в стены, разрезая собственные слова, упрощая их до пустоты для неприхотливой публики, не способной отличить зерна от плевел. Каждый день я вижу опустошенного, выгорающего человека, медленно отдающего все ради тех, кто, не прочитав нового стишка, пожмет плечами и забудет факт твоего существования, кто безразлично пройдет по тому, что останется от тебя и будет восторженно ставить лайки на цитату, которая уже перестала быть внятной от времени и плесени, и медитировать на рецепт вареников с пахлавой. Что ты делаешь с собой, зачем ты это делаешь?"

А я слушаю его молча, закрыв глаза. И за закрытыми глазами я вижу: темную комнату, поздний вечер, тусклый свет монитора. Комната человека. Может, городская квартира, а может, комната пригородного дома, и кажется, что где-то рядом можно услышать треск дров. Тут пахнет одиночеством, тут закрыты окна, тут сидит человек. И бледный свет выхватывает из темноты… нет, не лицо, только губы, узкие, бледные, жестко сжатые. И я вижу, как медленно они превращаются в улыбку, робкую, неуверенную, такую неуместную и такую бесконечно идущую этим губам. А там, выше, куда не проникает свет, я чувствую взгляд, глубокий, хищный, жадный, алчно слизывающий черных муравьев букв с монитора. И я стою рядом, я смотрю, я вижу, я чувствую, я почти касаюсь. И кажется, что стоит слегка надавить и тонкая преграда между мной и этим спрятанным сумерками лицом разобьется вдребезги, разлетится осколками разбившегося монитора, порезав кожу, звеня в неподвижном воздухе. И мы станем единым целым, проникая друг в друга все глубже. Но я стою и смотрю, не делая решающего усилия. Потому что я вижу комнату человека и бледные губы, я почти вижу его глаза. И большего мне не нужно, потому что это – неповторимо.

Одинокое небо

Когда начался этот спектакль, на стене уже висели крылья. И все было ясно наперед. Бледные фарфоровые люди на сцене рисовали друг другу тонкие перья на лопатках. А в воздухе пахло гарью, кто-то кричал, кто-то плакал, а кто-то сидел у стены, обняв колени, и молчал. И это страшное молчание, проступающее в неподвижных, застывших глазах, говорило больше криков и плача. Люди играли в одиноких птиц. Их было много, они шумной светлой стаей бились в сердца, чирикали о любви, каркали о непонимании, свистели о чем-то еще. Их было так много, и каждый пел, и каждый говорил, но в общем гомоне было не разобрать ни единого слова, не расслышать ни единого голоса. А в зале сидел зритель. Он листал программку этого театра абсурда и иногда поглядывал на висящие на стене крылья. Те самые крылья, которые для полета – не больше, чем балласт. Те крылья, которые для падения – заезженный театральный символ. И люди падали. И разбивались, разлетаясь осколками фарфора. Но зритель не уходил. Он верил, что когда все вокруг говорят, говорят, говорят о себе, кто-то должен слушать. Хоть кто-то. Потому что друг друга они не услышат, эти глухие, одинокие птицы, сбившиеся в стаю. А когда спектакль закончится, он выйдет из театра, глубоко вдохнет холодный вечерний воздух, устав от гари, улыбнется тишине, устав от шума, окинет взглядом прозрачный простор жизни и запишет в старенький блокнот начало будущего стихотворения: «Не птицы одиноки в небе, а небо одиноко в птицах.»