Отец просто родился для таких романтических революций, он был чудесный советский мачо поколения Высоцкого и Визбора. Азартно двигал науку, жил в полную силу, хорошо дрался, ходил в туристические походы, состоял в партии, возился с аспирантами, как с родными детьми, и верил в людей. Но, видно, надышался там, в этой просравшей свою революцию Франции, ароматом пораженчества и печали. И сам не заметил, как надышался. Вернулся домой и сразу зачал меня.

Помню, что отец частенько хватался за голову и спрашивал маму: почему у них, у нормальных родителей, вдруг растет дурачок?

Затем в рассказе мне стоило бы перейти к затянувшемуся моему детству. Это, как я уже рассказывал, было лучшее детство в лучшем для детства месте. Я рос в полной семье в большом парнике. Или, если кому-то нравится, можно назвать это время и место не парником, а теплицей или оранжереей. В ней поддерживалась одинаковая температура, в ней не было ни Бога, ни выбора, ни других неприятных вещей, которые могут навредить всходам или нежным орхидеям. Тишина, неизменность температуры и правил, искусственная подсветка. В таких условиях даже пораженческие и слабые здоровьем дети (такие как я) хорошо подрастают. Но не успело мое детство толком закончиться, как парник снесли и взрослеть пришлось заново – уже на незащищенном грунте, в новой стране и по новым правилам и понятиям. Это, пожалуй, можно назвать «травмой развития».

Интересная же, в принципе, история. Согласитесь, что интересная. Если ее рассказать несколько раз подряд, припоминая новые и новые детали, подыскивая удачные сравнения, подключая коротенькие рассказы о прочитанных книгах и встреченных людях, которые оказали на меня влияние или судьба которых показалась мне интересной и показательной, то вполне можно разобраться в том, почему мне так трудно произнести эту дурацкую фразу. И, разбираясь, заодно получить удовольствие от рассказа, от того, как собственная жизнь становится поучительной историей. И слушать, мне кажется, интересно такие истории. Я вот, например, люблю слушать стариков, когда они погружаются в воспоминания. Если они хорошо рассказывают, то есть если у них получается задать удачный ритм и придерживаться его, то меня начинает клонить в какой-то полусон, не мешающий, а, наоборот, способствующий восприятию рассказа, в медитативное такое состояние. И в левом ухе периодически тренькает какой-то звоночек от уюта и удовольствия.

Но ничего этого не выйдет, поскольку Леон ждет моего ответа.

И нужно смирять свой перфекционизм, отказываться от развернутого, с отсылками в прошлое и будущее ответа. И если уж на то пошло, можно, в принципе, обойтись одной фразой. Я так, конечно, не люблю делать: что это за история, если она состоит из одной фразы? Но гештальт-психотерапевты не любят историй, они любят контакт.

– Многое мешает чувствовать себя мужчиной… Вот, например, то, что я сижу тут с тобой и занимаюсь психотерапией, это сильно мешает.

Леон оживился, отложил планшет, подобрал ноги под себя, сидит по-турецки и улыбается. С этими терапевтами бывает скучновато: часто ты заранее знаешь, что им нужно сказать. Вот и сейчас я знал, что моя фраза ему понравится.

Итак, Леон с удовольствием участвует в контакте.

– Настоящие мужики не ходят на личную терапию?

– Конечно не ходят.

– Ага, а почему? Мачо нельзя заниматься такими вещами?

– Можно, конечно. – Меня опять обступают часы, напоминая, что на вдумчивый разговор не стоит рассчитывать. Надо продолжать коротко, по возможности эмоционально и не особо задумываясь. Только так и нужно нормально, по-человечески общаться с психотерапевтами, да и вообще, наверное, с людьми. – Но на такие дела, как психотерапия, у нормального мужика просто нет времени.