То, что они оба, неизбежно, как и я, тоже болтались на золотом крючке Лидиных чар, я понял гораздо позже. (Да и кто не болтается на таком крючке, что глотается так легко, а вырывается потом, ладно бы только с губой, а то с самим сердцем?! Но тогда об этом я тоже не думал.)

Я знал только одно: золотая рыбка – это моя тайна, и пусть золотая рыбка еще не исполнила ни одного моего желания, но тайна от этого становилась лишь сокровенней.

И вдруг меня дергают, и не за губу – сразу за сердце, и не Лида, а эти два браконьера – дергают вместе с моей тайной, и тянут в свои сети. И я не столько понимаю, сколько чувствую, что, если затянут, я, вместо золотой рыбки, буду у них на посылках.

И я заговорил с ними их языком:

– Да плевать мне на вашу Лиду!.. Что вы тут мутите?! – и при них ударил ее по щеке, чтобы уже ни у кого не было никаких сомнений.

Лида заплакала, ничего не понимая, а браконьеры тут же смотали удочки.

Меня, разумеется, все осудили, начиная от нашей классной руководительницы и кончая самым тихим в классе.

Мама моя тоже ничего не могла понять – как я посмел поднять руку на девочку – на такую девочку?!

Если бы мама тогда узнала, что там была не рука, а разбитое корыто, которым я мог убить, и не Лиду, а самого себя, мама в тот же миг первым подвернувшимся «Иа-а-а!!» зарезала бы тех обоих, по малолетству, еще даже не браконьеров, что вырвали сердце ее сыну вместе с тайной золотой рыбки.

Генералиссимуские муки суворовца

Артиллерия – бог войны, верил Сталин, – и музы, громче пушек, грохотали об этом, но в страхе немели, лишь только понимали, что больше, чем в пушечную сталь, Сталин верит в пушечное мясо.

Жуков верил Сталину – они оба, генералиссимус и его маршал, не могли не быть единоверцами. Однако в мясной лавке Мнемозины, где каждого разбирают по косточкам, один тянет, как злодей, а другой – как герой.

Возможно, перетянуть музу памяти на сторону маршала помогла его книга «Воспоминания и размышления», изданная спустя четверть века после войны.


Во всяком случае, для меня, тогдашнего семиклассника, книга эта сыграла пушечную роль и через полтора года так выстрелила, что я, подобно барону Мюнхгаузену, верхом на пушечном ядре попавшему на Луну, попал в Суворовское училище – далеко-далеко от родного дома. Не знаю, как быстро летел барон, но вряд ли быстрей, чем я, за каких-то полчаса сдавший оба вступительных экзамена, что были положены круглым (чтоб не сказать, ядреным) отличникам, в отличие от остальных, которые сдавали четыре экзамена, причем на каждый всем без разбора отводился, как минимум, один день.

Я мог бы радоваться, как тот библейский верблюд, что пролезет сквозь игольное ушко прямо в рай, но не экзамены были для меня непроходимым ушком, а мое собственное ухо с забытой детской трещинкой на перепонке. В родном городе, благодаря папе, предварительная медицинская комиссия закрыла глаза на мой ушной дефект. Но здесь папы не было, и никто, кроме меня самого, не мог доказывать, что я не верблюд… или, то есть, наоборот, что я именно тот самый верблюд…

В общем на следующий день я обходил врачей, как лунатик, которому никогда не видать луны. Отоларинголог посмотрел одно мое ухо, другое, попросил зачем-то экзаменационный лист – глянул в него, и опять полез в ухо, как будто искал иголку в стоге сена; наконец, взял ручку и двумя решительными росчерками что-то вывел своим нечитаемым почерком на моей медицинской карточке, и молча протянул мне ее вместе с экзаменационным листом.

Я вышел в коридор и уставился на написанное непроходным врачом: «барон Мюнхгаузен» вспыхнули его каракули в соломенном мозгу лунатика! – и только после того, как проморгался, я различил, что не «барон», а «годен» и рядом ядерная роспись, с большой буквой, похожей на «М».