Шальная, злая и одновременно угрюмая улыбка не сходила с лица мужика.
Дмитрий сделал знак конвоиру, и тот нехотя придвинулся к нему, ожидая указаний.
– Этого отпусти. Со мной…
И уже через плечо, тронув с места Воронка, бросил остолбеневшему мужику:
– Иди. Может, выживешь…
– Без товарища не уйду… – метнулся тот к его стременам, одновременно указывая на молодца в разорванной по плечу рубахе, глядевшего на них багровым кровоподтеком глаза.
– Хорошо, – словно вконец утомившись происходящим, указал Дмитрий конвоиру и на подбитого, – только быстро…
Мужик, пригнув голову, в тот же миг по кошачьи ловко перепрыгнул через забор палисадника, следом за ним, цокнув языком так, как это делал терской казак Окулинин, взбив босой пяткой пыль на дороге, бросился второй, успев блеснуть из глубины кровоподтека на Дмитрия глазом.
Застыв на солнцепеке, остальные расстрельные ощупывали лицо Дмитрия полными ненависти и надежды глазами. Да и он не пылал к ним любовью. И Сидоренков, бывший тогда в конвое, не спускал с него прищуренных в тяжелой задумчивости глаз.
К атаману Дутову в Оренбург Дмитрий прибыл с группой офицеров после провала операции по спасению Государя. Прибыл как к человеку, создавшему первую казачью армию для борьбы с большевиками и вселившему в таких, как он, надежду на восстановление Российского государства. Но два года борьбы убили эту надежду.
Честолюбие – вот одна из главных причин их поражения. Войти первыми в Москву, в ущерб интересам общего дела, хотели все вожди и военачальники. И это не было чем-то вопиюще-необычным, это было всего лишь следствием всеобщей распущенности, в которую погрузилось общество с февраля семнадцатого, размывшего все представления о правилах поведения и рамках дозволенного, и научившего воспринимать любое стремление власти навести порядок, как ущемление прав. Всем захотелось свободы и демократии, и её развелось столько, что на фронте солдаты братались с противником, а за офицерами охотились, словно за зайцами. Немецкий солдат стал русскому солдату братом, а государственный защитник – кровным врагом.
Государственная машина понеслась без всякого управления и порядка, а интересы сколько-нибудь выдвинувшегося человека были выше любых приказов сверху. Свой атаман, свой командир – был для солдат и царем, и богом. Даже адмирал Колчак не решался поставить на место своих атаманов.
Свобода-с!
Эта вольница не могла привести к победе.
Единое управление – вот чего не было у белых, но было у красных…
И он, чего греха таить, внёс свой иудин золотник – красовался павлином, ведя разговоры о неустройстве России, распинал за медлительность государственные институты власти, с чувством превосходства высмеивал всё и всех. И он, он тоже, как и многие его знакомые, не подавал руки тем, кто служил в жандармерии… Защитники государственного правопорядка в их блестящем обществе, настроенном демократически, считались государственными холуями – людьми без фантазии и стремления к новому, которое манило, будоражило кровь, сулило легкую жизнь, стремительное движение вперед… Не личного, нет. Этого у него было с лихвой. Всеобщего, всечеловеческого…
Ему нравилась эрудиция, аргументация, образный язык многих глашатаев новых свобод, милюковых, церетели, керенских. И ни на миг не задумывался о том, что революция уже победила Государственную думу, жаждущую голосовать за отмену смертной казни для террористов-революционеров…
Теперь, глядя на звезды, он не только многое понимал, а знал наверное. Да поздно. Чудовищно, нелепо, невозможно, но падение великой страны свершилось. И он, потерявший абсолютно всё – своё прошлое, настоящее и будущее – на самом краю разоренной Родины, под родным небом проводит последнюю ночь.