Решение данной темы, избранное Пуссеном, сообщает нашему уму достаточно отвлеченное, ограниченное и неотчетливое понимание существа сюжета: мы воспринимаем лишь слабые отсветы безбрежного жизнелюбия, которым светятся лица всех этих божеств. Такое мало обнадеживающее решение невольно укрепляет в нас чувство грусти. Но как бы то ни было, Пуссен уверяет нас, что боги есть. Пуссен пишет богов.

А наш Веласкес собирает на картине каких-то неотесанных типов, прощелыг, отбросы общества, нерях, продувных бестий и бездельников. А зрителям говорит: «Давайте посмеемся над богами».

Группа расположилась в винограднике, в центре ее полуобнаженный молодец несколько вялого телосложения надевает на голову другого босяка венок из виноградных листьев. Следовательно, теперь этот будет Вакхом. Компания собравшаяся у кувшина с вином, совершает возлияние: глаза у выпивох осоловели, щеки и губы расплылись в нелепые подобия улыбок. И это, собственно, все.

Таким образом, вакханалия опускается до заурядной попойки, а Вакхом становятся по очереди. Помимо того, что мы видим здесь, что можно воспринять, так сказать, на ощупь, больше ничего на холсте нет. Здесь нет богов. Состояние духа, о котором заявляет эта картина, является вызовом всей мифологии, которая, как известно, всегда интересовала самого Веласкеса, – достаточно вспомнить, например, его «Меркурия и Аргуса» или «Бога Марса». Здесь же – отважное согласие с материализмом, высокомерное maigre tout.[14] Только оправдан ли этот реализм и не ведет ли он к ограниченности?

Со своей стороны зададим художнику вопрос: а что же такое боги? И что символизируют люди в образе богов?… Это трудный и большой вопрос. Предельно кратко я сказал бы так: боги – это верховное значение, которое получают некие вещи, когда они рассматриваются во взаимосвязях с другими вещами. Например, Марс наиболее ярко воплощает черты воина – мужество, упорство, физическую силу. Венера выражает идеальный объект сексуального вожделения – желаемое, прекрасное, нежное и податливое, вечное женственное. Вакх – это концентрация естественного сверхвозбуждения, то есть порыв, любовь к просторам природы и к животным, изначальное братство живых существ и те дарящие счастье наслаждения, которые память еще доставляет несчастному человечеству. Боги – это все наилучшее в нас самих, что некогда отделилось от обыденного и недостойного и сложилось в образ совершенной личности. Утверждать, будто богов нет, – значит не видеть в вещах ничего, кроме материального устройства, значит, не воспринимать излучаемого ими благоухания, не видеть сияющего нимба их идеального значения. Или, в конечном счете, полагать, что жизнь не имеет смысла, что вещи мира существуют сами по себе.

Тициан и Пуссен, каждый на свой лад, являются религиозными личностями: подобно Гёте, они испытывают набожное чувство к Природе. Веласкес же великий атеист, колоссальный безбожник. Своей кистью он как метлой сметает с холста богов. В его вакханалии не просто нет Вакха; то, что здесь есть, – это бесстыдство под личиной Вакха.

Веласкес – наш художник. Он вымостил дорогу, по которой пришло наше время – время, в котором нет богов, административная эпоха, в которой мы, вместо того чтобы говорить о Дионисе, говорим об алкоголизме.

В поисках Гёте

Письмо к немецкому другу

Дорогой друг, Вы просите меня написать что-нибудь о Гёте к столетней годовщине со дня его смерти, и я попробовал уяснить себе, смогу ли удовлетворить Вашу просьбу. Давно не перечитывая Гёте – интересно, почему? – я вновь обратился к обширным томам его полного собрания сочинений, однако вскоре понял, что одной доброй воли здесь недостаточно и я не смогу выполнить Вашей просьбы по целому ряду причин. Прежде всего, я не гожусь на то, чтобы отмечать столетние юбилеи. А Вы? Да и вообще найдется ли сегодня хоть один европеец, склонный к подобным занятиям? Нас слишком тревожит наш 1932 год, чтобы уделять внимание событиям далекого 1832-го. Впрочем, самое важное даже не это. Важнее всего, что, хотя наша жизнь в 1932-м стала от начала до конца проблематичной, самое проблематичное в ней – ее связь с прошлым. Люди еще не отдали себе в этом полного отчета, поскольку и настоящее и будущее всегда полны для них зримого драматизма. Вполне очевидно: и настоящее и будущее не раз уже представали человеку с большей остротой и напряженностью. То, что возводит нашу сегодняшнюю ситуацию в ранг небывалой сложности среди прочих исторических событий, связано не столько с этими двумя временными измерениями, сколько с другим. Пристальнее взглянув на свое нынешнее положение, европеец неизбежно приходит к выводу, что источник его отчаяния не настоящее и не будущее, а прошлое.