Конспирации нашей хватило на неделю. Затем всё перемешалось – день, ночь… ночь, день… Рукопись свою я забросил… Что это было со мной? Одно могу сказать точно: стабильность. Я перестал нервничать, шарахаться из настроения в настроение, я, знаете ли, стал добрее и внимательнее. Не к себе, как всегда, а к другим, к ней.

Я и предположить не мог, какое сердце бьётся под лацканом её пиджака. Но сперва, и более всего, меня удивили познания математички средней школы в литературе. Она наизусть читала то, что я, так сказать, профессионал, слышал впервые. Она отшучивалась:

– Знать стихи – что! Творить вот!..

Скажете: в постели литературой занимались? И занимались! А что?

Меня ещё поразило то, что в общении с нею я сильно разоткровенничался. Порой признавался в таких вещах, в которых себе-то не признавался. Обычно с женщинами словоохотливость моя била ключом лишь до постели, а тут… и до, и после, и во время…

Но главная невероятность заключалась в том, что я ей и в любви объяснился. Я никому не говорил, что люблю, если этого чувства у меня не было. Зачем врать? Были у меня свои принципы, были. Ну а с ней? Я подумал, если этих слов, ради которых человек, по сути дела, и на свет появляется, я не скажу ей, то кто скажет? Именно так я подумал, когда шепнул ей волшебное слово «люблю». В детстве мне внушали: волшебным словом является слово «пожалуйста», теперь-то я знаю – «люблю». Ни «пожалуйста» (одно из слов обыкновенного этикета), ни красота (пусть Достоевский и близок к истине), а Любовь, и только Любовь спасёт мир.

Ответных объяснений в любви я не дождался. Но зачем слова? И без слов всё было ясно. И не только мне, а и всем, всему санаторию. Мы были центром внимания, о нас судачили, нас разглядывали, на нас оглядывались, мы были гвоздём заезда, а может, и всего сезона. Но меня это мало волновало.

Меня волновало, почему же ей не сказать мне того, о чём говорили её глаза, руки, поступки?.. Ведь они не оставляли никаких сомнений. С другой стороны, я же прекрасно знал, зачем она ко мне пришла, с каким математическим расчётом. Это унижало и злило меня. Но и побуждало вести борьбу за достоинство, чтобы расчёт её, если он и был, перерос в человеческое чувство. А то бык-осеменитель я, и только.

Эта мысль навязчиво преследовала меня, и я изо всех сил старался, говоря попросту и откровенно, влюбить её в себя. Нормальные мужики хотят влюбить в себя женщин до постели, а я вот захотел после. Для меня не постель была важна, тут уж другая игра пошла, другие струны были задеты. И я из кожи вон лез, чтобы быть хорошим, великодушным, красивым, добрым, талантливым, честным, возвышенным, утончённым, мужественным, необыкновенным. И я таким, ей-богу, был.

Я сказал – честным. И точно. Я, например, рассказал ей о своих былых связях… Не обо всех, само собою разумеется, но о главных. Сперва и не хотел. К чему? Однако она так пододвинула меня к этому, что я и сам не помню, как выложил одну из моих историй. Она сказала, что ревнует меня к моему прошлому, к женщинам, которые ко мне прикасались. Ревнует? Ого, это уже то, что нужно… Ведь ревность – это почти любовь. Я рассказал ещё одну историю, самую свою сокровенную и драматичную, и получил вдруг такое сладкое душевное удовлетворение, позабыв при этом первоначальную цель своего рассказа. Мне стало легко, точно я святому исповедался, будто матери признался в какой-то своей страшной шалости. Непередаваемо… Надо было только незаметно и внимательно наблюдать, что я и делал. Сначала лицо её оставалось спокойным. Но на второй истории она занервничала, отвела взгляд в сторону, слушает, на меня не смотрит… Я уж о чём-то другом стал говорить, когда губы её детские дрогнули, задрожали, сломались, и она бросилась было прочь от меня, но я преградил ей дорогу.