Зрелище невероятно картинное, эталонное, сошедшее с экрана – и вместе с тем натуральное, с комарами и запахами, Лёхиными хрипами и далеким стуком карьера. И от всего этого, несовместимого, но и зримого, наглядного, голова кружится.
– А чё ты один-то? Чё без друга?
Я невольно перенимаю его интонации.
– Порнушку смотрит.
Он оглядывает меня:
– Сходи посмотри, чё ты…
Я готов к худшему, но нет, в избе натоплено и чисто. Никакого алкоголического разора, только след общей скудости, истонченности, «застиранности» жизни лежит на предметах. За печкой в кухне возится Лёхина мать. О том, что Лёха живет со старухой-матерью, я узнал совсем недавно – в деревне ее было совсем не видно. Да и Лёхино прошлое я тоже узнаю по обмолвкам. Вроде работал в Волочке на заводе, пока тот не закрылся; когда пропил все, что имел в городе, и жена его выгнала, перебрался к матери на ПМЖ («пока мать жива»). Этот вариант в деревне самый распространенный: можно пить, не работая, пока есть материнская пенсия (баклажка спирта стоит полтинник, закуска растет в огороде, дрова стоят в лесу бесплатно – что еще?). Если мать пьет вместе с сыном, шансы на выживание у них равные, то есть равно минимальные. Если не пьет, сын погибает раньше.
Из комнаты налево действительно долетают недвусмысленные стоны. Я отодвигаю занавеску, там никого – только перед телевизором, где содрогаются тела, стоит стул.
– Понравилось?
Лёха сидит в той же позе, но уже по колено в тумане.
– Как друга-то зовут?
– Шлёпа.
Утром, слезая с кровати, опускаешь ноги в выстуженный, обжигающий воздух. Это первые заморозки, но с вечера я набил лежанку дровами, и теперь они, легкие и высохшие, занимаются от первой спички. Пока печка топится, можно полежать еще – пока не нагреется воздух. Но вставать надо, ведь сегодня мы едем за Люсей. Так мы решили, дачники, – поселить в деревне Люську, поскольку в этот раз на зиму в город съедут все, кроме Лёхи, а оставлять на Лёху лошадь (да и вообще оставлять Лёху) опасно. А Люся – баба надежная, умелая. У себя в деревне ей живется не очень, поскольку функции одинокой бабы – давать в долг на водку или наливать самой – она выполнять не хочет. Вот мы и предлагаем ей перезимовать у нас, где никого и тихо.
– Вот разве что Лёха… – говорю я.
– Со скотиной язык имеется… – кивает Люся.
Я вопросительно смотрю на соседа. Когда Люся ныряет в подпол, тот рассказывает, что в прошлой жизни она была скотницей, то есть работала кнутом и окриком, поэтому алкаши ее побаиваются.
– Проблем не будет, мальчишки.
Из подпола высовывается ее кудлатая голова: Люся довольна осмотром. И «мальчишки» перевозят ее кота и транзистор, десяток цветочных горшков и кастрюли, валенки и лыжи. А Люся с треском едет на своем антикварном велосипеде по первому льду, покрывшему лужи.
– Люсь, посуда. – Я открываю створки. – Пользуйся.
– У меня свое, мальчик.
В сенях на лавке выстраиваются банки с соленьями. На окна и печку Люся вешает пестрые занавески: в избе сразу становится уютно. Настольная лампа, абажур. Цветы на окнах.
– А ну! – замахивается в окно.
Лёха отскакивает и, злобно бормоча, уходит.
Глядя, как ловко и аккуратно, деликатно обустроилась Люся, с какой легкостью принимает на себя такую обузу – зимовать в чужой избе, пасти чужую деревню, как неловко ей от того, что мы все еще сомневаемся в правильности того, что делаем, – я вдруг думаю, что перед нами, возможно, праведник. Тот самый, без которого не стоит село. Только такой вот, заемный. Арендованный.
В последний перед отъездом день сосед-старожил зовет покататься по окрестным деревням. Конечная точка – Федоров Двор. От нас туда километров двадцать, но по развороченным дорогам на это уйдет час. «Если вообще проедем…»