…И все-таки настоящий голод наступил той зимой не у всех. Те, что работали на заводах, получали пайки. Те, кто оставался служить в городских организациях, – тоже, но поменьше. Совсем плохо было тем, кто не работал, – пенсионерам и так называемой городской интеллигенции.

Прасковья Степановна по утрам, в туманной промозглой тьме надевала поверх неснимаемой уже месяцами кофты мужнину фуфайку, потом пальто, заматывалась всеми платками, какие были в доме, всовывала ноги в подшитые серые валенки – до революции в них ходила прислуга Глаша – и шла в очередь за хлебом. Трудно было узнать теперь в Прасковье Степановне прежнюю юную красавицу – в шикарной коляске, в меховом полосатом манто и шляпе со свисающим пером. Но когда Прасковья Степановна разматывала платки, будто лягушачья или змеиная кожа – сухая, серая – падала с ее головы на плечи, и обнажалось тогда лицо с когда-то правильными нежными чертами, с обтянутыми теперь скулами, с предательскими морщинами, сложившимися в четкие черточки у глаз и вдоль щек. Скорбно поджались губы, и от носа к пока еще округлому подбородку шли скобками будто чужие, недавно приобретенные складки кожи. И Петру Яковлевичу тогда казалось, что на измученном лице жены оставались жить только прежние васильковые глаза под коричневыми бровями – две соболиные стрелочки цвета меха на прежнем пушистом манто. А само лицо, казалось, становилось все суше, западали глазницы, искажались любимые черты, умирали по частям. И останавливалось тогда сердце у Нестерова. И любил Петр Яковлевич свою замотанную в платки, исхудавшую, измученную жену до крайности, до самозабвения, до полной отдачи ей себя.


За хлебом нужно было ходить в магазин каждый день. С заднего входа устанавливали весы, в восемь открывалась дверь, начинала двигаться очередь, мерзнущая хвостом с темной ночи. Хлеб Прасковья Степановна получала по карточке. Очень маленький кусочек – серый, непропеченный и безумно вкусный, глотающийся моментально. Дающий – нет, не сытость, какая там сытость от таких крох? Хлеб давал надежду на то, что жизнь продлится хотя бы еще пару дней. На сегодня – потому что ты все-таки съел этот кусочек, и значит, от голода, наверное, не умрешь, – и на завтра. На следующий день, как правило, от голода тоже не умирают, если накануне ты проглотил этот клейкий комок жизни. И надежда давала людям силы снова идти в очередь.


Петр Яковлевич по духу, по знаниям, по опыту, по трудам был крупным советским ученым. Однако несмотря на бесценный и уникальный определитель ядовитых растений, им составленный, Нестеров занимал весьма скромную должность доцента кафедры ботаники. Отсюда и паек получал крошечный – по чину.

А не выбился в чинах Петр Яковлевич потому, что нигде не засиживался подолгу на одном месте – часто переезжал вместе с женой. И докторскую диссертацию тоже поэтому не сделал. В ботанике нельзя сделать диссертацию быстро – растения растут медленно. Да и не хотел Петр Яковлевич делать докторскую – боялся «светиться». К тому, что другие обходили его чинами, относился спокойно, посмеиваясь, за что Прасковья Степановна, сердясь, даже называла его иногда простофилей. На что Петр Яковлевич никогда не обижался, а только хмыкал определенным образом в подстриженные щеточкой когда-то русые, а теперь уже больше чем наполовину седые усы. И конечно, ни словом, ни намеком старался он не напоминать Прасковье Степановне о том, что переезды из города в город были для них сродни заметанию следов, как у загоняемых животных. Знакомых много на одном месте они старались не заводить, со старыми не встречаться, вели себя незаметно, одевались скромно, чтобы не вызывать сплетен и разговоров, потому что была Прасковья Степановна по происхождению немкой, дочерью немецкого экономиста, управляющего до революции крупным металлургическим заводом. И в первом браке, тоже до революции, была Прасковья Степановна замужем за богатейшим потомственным купцом-мануфактурщиком, выписывала шляпы из Парижа, имела собственный выезд и огромный дом, который национализировали в семнадцатом году. И только старый теперь уже академик знал эти подробности жизни Петра Яковлевича, потому что знаком был со всеми этими людьми в Петербурге по отдельности в то, кажущееся теперь нереальным, время, когда еще и сам академик был не стар, не вдов, а благополучен, любим и готов на многое для науки.