"Ой, ну и мастак же дед заливать, – думал Вадик, – ему бы в театре выступать, сам Станиславский ему бы "ВЕРЮ" во весь голос кричал!"
– Дед, но как так-то, вы её видите, а другие нет. Может, мерещится?
– Может и мерещится. Только что-то у меня после этого мерещенья безнадёжные оживают, – ещё больше надулся дед.
– Степан Петрович, вы не обижайтесь. Просто согласитесь, история ваша довольно странная.
– Да знаю я, сынок, знаю, и мне в службе говорят – хочешь работать, не рассказывай, а то им претензии предъявляют, что сумасшедших присылают. А мне тоже врать-то как? Я же буду с ней спорить, если меня позовёте. Зачем я иначе? Я вены не умею колоть, массажи не делаю, заговорами и ворожбой не умею. Русский я, мужик, руки у меня сильные, весу сто пятнадцать, так что любого здоровяка на руках ношу, да со смертью спорю – все мои "конкурентные преимущества", как наш менеджер говорит.
– Ну хорошо, допустим. А как вы в первый раз с ней повстречались?
– Ясное дело, как. С ней иначе не повстречаешься, только когда сам помрёшь. Я помер и повстречался.
Воцарилось неловкое молчание. Вадим не нашёл комментариев и хотел уже указать старику на дверь и отправиться пылесосить, остановившись на временном варианте невесты всех пациентов, но дед продолжил:
– Умер я ещё десять лет назад. Было мне тогда всего-то пятьдесят пять. Дело в том, что у меня спортивное сердце, большое. Знаешь такое?
– Нет, – признался Вадим и на всякий случай стал набирать поисковый запрос "спортивное сердце большое".
– Так я, сынок, спортсмен бывший, тяжелоатлет, потом в зале железо долго тягал, а лет после пятидесяти бросил, дурак, решил, что всё. Не понимал, что большому сердцу нельзя нагрузку снижать, качать надо кровушку, обычных врачей ещё послушал, не спортивных, выпивал по праздникам прилично – в общем, надурил ого-го, ну и долбанул меня инфаркт. Я уже один тогда жил, без жены, дети за границей все. Одеваться никогда я в новое не любил – растоптанное да разношенное удобней всего, мне красоваться ни к чему. Нашли люди меня на улице, в луже за остановкой, решили, что бомж, подержали немного в больнице и выпустили. Сказали – иди, здоровый ты, ничего с тобой не будет. Приехал я домой, лёг, и накрыло меня так, что ни встать, ни повернуться. Всё вокруг темно, тошно, и жить не хочется совсем. У кровати кусок хлеба чернушки и таз, ну ты понимаешь. Вонь, смрад, лежу – помираю. Только я тогда уже травничать любил, и стояла у меня на столике настойка одна, эксперимент без патента. Гадкая – слов нет, и говорить тебе не буду, что туда намешано, но уверяю – все натуральное и на спирту. – Петрович рассказывал так уверенно, словно и правда вспоминал, не придумывал, аж взопрел от эмоций, достал большой матерчатый платок, вытер лоб. – И решил я тогда жахнуть этой настойки и отмучиться – нельзя ж ни грамма, пропуск на тот свет после инфаркта спирт. Открыл её – воняет хуже моего тазика. Фу… Аж с души своротило. И вдруг гляжу – игуана эта здоровенная. Облизывается, морду в пузырёк тычет. Я, как и ты, решил сначала, что мне мерещится, но как к любой земной твари к ней обратился: "Что ж ты, – говорю, – наглая рожа, в мой пузырёк лезешь?", а она возьми и ответь: "Так вкуснятина какая! Что тебе, мужик, жалко? Я тебя всё равно заберу сегодня-завтра, не жадись, поделись!"
Степан Петрович от воспоминаний раскраснелся и говорил очень увлечённо. Видно, нечасто доводилось ему пересказывать эту историю.
– Я ей: "Куда это ты меня заберёшь, и кто ты такая вообще?" А она в ответ: "Да какая тебе уже разница?" – и лезет в пузырь языком своим раздвоенным. И тут прямо разобрало меня! Вот наглая ж тварь – я жив ещё, а она уже мою настойку жрёт. Выхватил у неё настойку, пальцем горлышко заткнул и говорю: "А ну-ка веди себя прилично, говори, кто ты и куда собралась меня тащить, тогда налью тебе мензурочку!" Она остепенилась, приняла приличный вид, села у кровати, рассказала, что она смерть, что ходит она не с косой, а с мешком (мешок мне тут же предъявила), что сдать ей положено меня на склад и что если я сам сейчас в этот мешок залезу, чтобы ей меньше труда, то будет она мне очень признательна. То есть поведение всё равно наглое, вызывающее, неспортивное, я бы сказал, поведение, а меня такое и на смертном одре заводит. Я ей, как обещал, налил в чашку чуток, сам приглядываюсь. Лакает, языком своим противным облизывается. В секунды выжрала и хвостом, как собака, виляет, ещё просит. "Не, – говорю, – больше не дам, завтра приходи, а то много слишком!" Она тут ощетинилась, за палец меня цап, больно, а я чую – так же больно, как было в груди мне. Так вот кто, значит, меня кусает там! Ладно. Хитрю. Накапал ей ещё побольше. Она вылакала и охмелела. Глаза змеиные косые, водит её. И что на меня нашло тогда, не знаю, а взял и выпалил ей: "Спорим, что не заберёшь меня ни завтра, ни послезавтра?" Она удивилась, почему, мол, да как. А я ей соврал, что у них на складе переучёт идёт, и всё равно туда никого не сдать, "ни мышонка, ни лягушку, ни неведому зверушку", ни, тем более, меня. Она озадачилась: "Ты почём знаешь?", а я не потерялся: "Так я лежу только новости и смотрю, делать-то нечего больше. Там говорят, что вчера и сегодня невиданное сокращение смертности на Земле – не помирает никто. Так что готов спорить, что ни сегодня, ни завтра ты меня не заберёшь!" Она давай возмущаться, мол, нечестно так, против правил. А я ей в ответ, что хлебать чужую настойку при живом хозяине тоже против правил, так что квиты. "Ну ладно, – говорит, – давай спорить. Если проспоришь, сам в мешок лезешь, всю дорогу до склада сидишь тихо и сбежать не пытаешься!" Я в ответ согласился и договорились, что если не заберёт она меня сегодня-завтра, то оставит в покое и уберётся восвояси с пустым мешком с глаз долой из сердца вон.