Радости пыльцу.

«Соловьиный самолёт…»

Соловьиный самолёт
Пролетает надо мной,
Соловьиный самолёт,
Переполненный весной,
Без моторов-дизелей,
Без пилотов-стюардесс.
Просто небо, вечер, лес —
И поэтому он здесь.
Тихий гул, неслышный рёв,
Полузвон и полустук.
Соловьиный самолёт
Заслоняет всё вокруг,
Растворяя пустоту,
Разгоняя сизый дым,
Застывая на лету
Над барьером звуковым.
Глохнет город за холмом,
Не шевелится шоссе,
Скачет песня кувырком
По весенней полосе.
Всю мою шальную быль
Откупорив, как бутыль,
Крутит штопор взад-вперёд
Соловьиный самолёт.

Маскароны

Люди, как фениксы, перерождаются в пламени
Порывом испепеляемых площадей.
Но порою бывает, что львы из камня
Понятнее и ближе живых людей.
Так уж выходит, что кариатиды,
Взвалившие небеса на нагие груди,
Не умножают и не источают обиды,
Как под стопами их мельтешащие люди.
И эти полумаски, эти полуфигуры,
Выходящие из каменного тумана,
В молчаньи своём – неуёмные балагуры,
В своей слепоте – глядят на меня так странно.
Народ изваяний моё не волнует имя,
Его интересуют совсем иные детали.
Они испокон веков мирились со всеми живыми,
Лишь мёртвых туда и обратно не пропускали.
И вечером, когда грифон расправляет крылья,
А четыре рыцаря уже собрались в пасьянс,
Наполнено силой мнимое их бессилье,
Словно наружу из заточенья просясь.
И кажется – миг! они выйдут из клеток в город,
Впитав в себя жар, кипящий на площадях.
Но пламя, родящее фениксов, дарит им только холод
И заливает глазницы, глядящего не щадя.

Блоха

Я – блоха.
Ежедневно ныряю в меха
Огромного алабая
По кличке Москва.
Если вокзал – всему голова,
То начинаю со лба я.
Пока разбуженный пёс
Не начал свой нервный чёс,
Погружаюсь с разбегу
В подшёрстка тёплую негу,
В перехода подземного ухо
Шасть! —
И ползу до самого брюха,
По-блошиному копошась.
Темнеют дороги торные,
Где вагоны меня везут.
Спазмы города рефлекторные —
Это пёс ощущает зуд.
И вагонные двери проворные —
Зуб на зуб.
Вот ведь злость алабаева!
Ведь не дура губа его —
Он меня укусить пытается
Побольней.
Но такая охота, братцы,
Не по мне.
Поскорее уйти из метро бы.
Мне вдогонку грозит утроба
Собачьими рёвами гулкими.
Я топчу телеса
Недовольного пса
Переулками,
В глубину ползу без оглядки,
Укрываюсь в морщины и складки.
Врёшь, Москва, не возьмёшь —
Я блоха, а не вошь,
Недостаточно челюсти хватки!
И сижу я в пропахшем бензиновым потом паху,
И зевает Москва, демонстрируя серое нёбо,
А под вечер встречает опять паразита-блоху
Полинявшей подземки утроба,
В колтунах пересадок роится блошиный народ,
Эскалаторов клочья
                                   стекают в платформы залысин,
И клыки-турникеты повыставил город-проглот,
От которого все мы зависим,
По которому скачем членистоного,
Наигрываем аппетит.
Ах, как много
По телу несчастного дога
Книксенов отсчитано на пути.
Я выбираюсь вон из другого уха,
Как Иван-дурак из конька-горбунка,
И на целую ночь – ни пера ни пуха.
Москва, пока!
Баю-бай,
Спи, дорогой алабай,
Отсыпайся без нашей блошиной возни.
А наутро встречай
И по-новой серчай,
Своими когтистыми пальцами
Меня возьми.

Сказка

Выход из этой истории,
Наверное, был бы прост,
Но сильно штормило море
И не было видно звёзд
Воочию и в телескопе,
Когда я – почти на спор! —
Попал в колдовские копи
Цверга с далёких гор.
Казалось, что добровольно,
По личному наитию
Я опускался в штольню,
Жизнь посвятив свою
Добыче руды и меди,
Золота и камней,
Думая, что на свете
Нет ничего ценней.
А цверг, нахмурившись строго,
Чёрный, сутулый, злой,
В высоких своих чертогах
Пытливо следил за мной,
И всё, что в округе было,
Склонялось пред ним, дрожа,
И солнце не доходило
До горного рубежа.
Такая вот вышла небыль
Однажды из-под пера,
Пока укрывалось небо