– Об этом будет время подумать после, когда – или скорее если – я что-нибудь увижу, – уклончиво ответил я и подумал: – А в этом-то именно я пока весьма сомневаюсь.
– Очень хорошо; только не забывайте, друг, что вы получили предостережение. Последствия да останутся с этой минуты на вашей совести… Я взглянул на стенные часы, и у меня вырвался жест нетерпения, ясно понятый ямабуси. Было ровно семь минут шестого.
– Определите мысленно и с величайшей точностью то, что вы желали бы видеть и узнать, – сказал он, передавая мне в руки зеркало и исписанный им лоскуток бумаги с наставлением, как с ними поступить. Я выслушал его пояснения скорее с нетерпением, чем с благодарностью, и на какое-то мгновение сомнение снова овладело мной. Тем не менее я ответил ему, устанавливая зеркало в нужном положении:
– Я желаю одного – узнать причину, почему моя сестра так внезапно перестала ко мне писать.
Произнес ли я эти слова громко и в присутствии моих двух свидетелей или же только мысленно?… До сего дня этот вопрос остался для меня неразрешенным. Вспоминаю ясно лишь одно: пока я сидел, вперя глаза в зеркало, ямабуси, в свою очередь, не сводил с меня глаз. Но длилось ли это три секунды или же три часа, я никогда не мог бы решить… если бы не одно обстоятельство, случившееся после того, как я уже пришел в себя, о котором скажу далее. Я могу дать себе отчет в происшедшем только до той минуты, когда, твердо обхватив зеркало левой ладонью и пальцами и держа бумагу с мистическими письменами[24] между указательным и большим пальцами правой руки, – я потерял внезапно и без малейшего, казалось, перехода всякое сознание об окружающих меня предметах. Этот переход от деятельного состояния бдения к такому, которое мне невозможно объяснить на словах тому, кто никогда сам не испытывал чего-либо подобного, – был так быстр, что в то самое время когда мои глаза вдруг перестали видеть перед собою бонзу, ямабуси и даже комнату, а я сам, как мне казалось, лишился всякого сознания о внешних предметах, – я все-таки продолжал ясно видеть (к своему удивлению впоследствии, но не тогда) собственную наклоненную над зеркалом голову и часть спины лежащей на диване фигуры, которая тоже оказалась моею. Затем я почувствовал сильный, словно произвольно данный мне, мною самим, толчок вперед, – будто я оторвался от самого себя и с занимаемого мною на диване места, – и тогда как все прочие чувства оставались в полном бездействии, как бы парализованные, мои глаза, как мне показалось, вдруг совершенно неожиданно остановились на никогда не виданном, никогда не посещаемом мною доме сестры, в Нюренберге, в который она переехала после моего последнего визита к ней в Европу. Да, я видел ясно – гораздо яснее теперь, нежели в моем представлении о нем по письмам, – этот новый ее дом, как и разные другие, также до того времени незнакомые мне местности. Вместе с этим и с чувством как бы потухающего сознания в мозгу – умирающие так должны чувствовать – моя последня, неясная мысль, столь слабая, что я едва ее мог уловить, была о том, что я должен был казаться присутствующим, в положении сомнамбула, очень, очень смешным!
Однако это «чувство», поскольку это было скорее чувство, чем мысль, вскоре прервалось, будто внезапно погасло. Его закрыл внутренний образ (я не могу назвать это иначе) меня самого или, по крайней мере, того, что я почитал собой, а точнее своим телом, которое лежало с посеревшим лицом на кушетке, словно мертвое, не способное отозваться ни на какое проявление внешней жизни, но все еще уставившееся холодным остекленевшим взглядом трупа в зеркало. Наклонившись над моим телом, стоял высокий ямабуси, протянув свои иссохшие руки перед собой и разрезая ими воздух над моим бледным лицом. В это мгновение я почувствовал непреодолимую, смертельную ненависть к этому человеку. Когда мне показалось, что я уже готов был броситься на этого подлого шарлатана, мой труп, комната и все, что в ней было, задрожали и заблистали в красноватом мерцающем свете и быстро поплыли от «меня» прочь. Перед моим «зрением» промелькнуло еще несколько гротескных искаженных теней, и вот с последним угасающим всплеском ужаса, невероятным усилием пытаясь понять, кто же я теперь, я почувствовал, что на меня опускается огромный занавес темноты, который покрыл меня своим могильным саваном, и последние мысли умерли во мне.