Но я вернулся и припал к другому окну.

Перед домом Штильке черносотенцы остановились. Пение смолкло. Раздались крики, в окна полетели обломки кирпичей. Ободряющие пьяные выкрики усилились. Люди ворвались в дом. Под неистовые вопли и улюлюканье зазвенели разбитые окна, на улицу вылетели оконные рамы, из пустых отверстий поднялись облачка пуха и перьев из разорванных подушек, осколки посуды со звоном рассыпались по улице. Но конные городовые6 невозмутимо смотрели на это бесчинство.

Я бросился к отцу, обливаясь слезами:

– Дядю Штильке убьют? Почему городовые не видят, что делается?

Отец молча взял меня за руку и увел в кухню.

Когда толпа ушла, я тайком от родителей сбегал на улицу. В квартире Штильке остались только голые стены. Все было истреблено – мебель разбита, одежда разорвана, листы из книг и осколки посуды устилали пол. Сам Штильке и его семья успели скрыться.

– Почему городовые не помешали погрому?

– Вырастешь – узнаешь! – сердито ответил отец.

Знакомые ребята потом рассказали, что от дома Штильке черносотенцы и толпа зрителей повернули на улицу, где жил Орнатский. Но пять конных городовых объехали рысью толпу и молча выстроились около крыльца. Толпа прошла мимо и повернула в соседнюю улицу.

ПЕРВЫЕ ПОПЫТКИ ПИСАТЬ


Ранняя барнаульская весна 1905 года запомнилась на всю жизнь, хотя мне и шел тогда восьмой год. К ужасу матери, отец решил взять меня с собой на весеннюю охоту. Никакие уговоры и опасения, что я могу простудиться, ей не помогли. Конечно, я не помню, как ссорились из-за меня родители и как укутывала меня мать, но я хорошо запомнил пару лошадей, запряженных в ходок с плетеным коробом, и весеннюю апрельскую грязь на дороге. Почти все время ехали шагом. Лошади чавкали ногами по жидкой грязи. То и дело мокрые комья летели к нам в коробок из-под задних копыт пристяжной.

Двадцать верст до деревни Бельмесево ехали долго. В небе пели жаворонки, где-то под облаками курлыкали журавли. Сосновый бор по обеим сторонам Змеино— горского тракта еще утопал в снегу. Когда-то по этому тракту возили на лошадях руду на Барнаульский завод.

За всю дорогу не встретилось ни одной подводы. Мало кто отваживался чуть ли не плыть по жидкой грязи. Но пешеходы были: несколько солдат брело по краям тракта, выбирая сухие места. Они отслужили свой срок на военной службе и спешили добраться домой к празднику Пасхи. Впервые тогда я видел яркую форму двух солдат— гусар: они были одеты в черные мундиры с поперечными белыми нашивками и в красные суконные штаны. У нас в Барнауле стоял пехотный полк, а кавалеристов мы, мальчишки, видели только на картинках.

Необычной была и ночевка в деревенской избе. Здесь все было не так, как дома. Маленькие окна, заставленные цветами, самотканые половики, низкие потолки и огромная русская печь. Охотники, сослуживцы отца, приехали раньше нас. Они бывали у нас в городе, и я обрадовался, увидев знакомых.

Ужин прошел весело и шумно, в разговорах об охоте и рыбалке. Все эти важные и строгие в городе люди оказались здесь такими веселыми и простыми.

Хорошо запомнилось, как утром я сидел с отцом в скрадке7 на берегу разлива. В небе пели жаворонки. Над разливом кружились чайки, кувыркались в воздухе чибисы. Отец называл мне птиц.

Пара лебедей, розоватых от лучей низкого утреннего солнца, неожиданно зазвенела крыльями над головами.

– Стреляй, стреляй! – закричал я, впервые охваченный азартом.

Но отец только улыбнулся в бороду:

– Лебедей нельзя стрелять! Старики говорят, что это грех, а мы, охотники, бережем этих красивых птиц. Их остается все меньше.

Вдруг отец пригнулся в скрадке и взвел курок у ружья – пара уток приближалась к нам над разливом. Когда они пролетели мимо нас, отец выстрелил. Задняя утка комом шлепнулась в воду. Это был наш единственный трофей за все утро.