Даже в дохристианском мире строго каралось самоубийство. В Греции от тела самоубийцы отсекали руку, которой он лишил себя жизни, и полагали отдельно. В Спарте и на Кипре совсем не погребали. В Риме Тарквиний Приск повелел тела самоубийц распинать на крестах и отдавать их потом на съедение диким зверям и птицам. Аристотель порицал самоубийство как проявление трусости: страдание и терпение – лучшая школа героизма, вот для страдания-то, для терпения и недостает самоубийце сил и мужества, почему он и бежит от жизни. Много сил нужно, чтобы переносить жизнь, которая нам не обещает ничего, кроме страданий, гораздо больше сил, чем для решения убить себя. И храбрость самоубийц – слепая и только потому кажется некоторым отважной. Индийская поговорка гласит: «Грудной ребенок не боится тигра». И храбрость самоубийцы сильна только до момента смерти, а в момент смерти душа прозревает, и скажи, храбрая душа, будешь ли ты так же сильна и там, пред тем, что тогда увидишь?
Дух человека скорее и легче отрешается от условий временной жизни, и, в то же время, когда у тела длится еще борьба со смертью, дух освобождается и еще прежде решительной смерти тела он уже витает как будто вне тела. Вот чем объясняют нередкие случаи, что в час кончины, еще не совершившейся, человек, или, правильнее, дух его в земном образе является в отдалении от тела близким сердцу людям.
Еще несколько минут – и человек вступает в вечность… Как вдруг изменяется форма его бытия! Дух его видит самого себя, свое собственное существо; он видит предметы (и самые отдаленные) уже не телесными глазами, а каким-то непонятным нам теперь ощущением. Он говорит слова не членораздельными звуками, а мыслью; не руками осязает предметы, а чувством. Движется не ногами, а одной силой воли, и то, к чему он мог приближаться с великим трудом, медленно, через большие пространства места и времени, теперь он настигает мгновенно; никакие естественные препятствия его не задерживают. Теперь и прошедшее ему видно как настоящее, и будущее не так скрыто, как прежде, и нет уже для него разделения, ни малых, ни больших, все сливается в один момент – вечность. Что же он видит и чувствует?
Невыразимым ужасом поражает его открывшаяся вечность; ее беспредельность поглощает его ограниченное существо; все его мысли и чувства теряются в бесконечности! Он видит предметы, для которых у нас нет ни образов, ни названий; слышит то, что на Земле не может быть изображено никаким голосом и звуком; его созерцания и ощущения не могут быть выражены никакими словами. Он находит свет и мрак, но не здешний: свет, пред которым наше яркое солнце светилось бы менее, чем свеча пред солнцем; мрак, пред которым наша самая темная ночь была бы яснее дня. Он встречает там и подобные себе существа и узнает в них людей, так же отошедших из этого мира.
Но какое изменение! Это уже не здешние лица и не земные тела: это одни души, вполне открывшиеся со всеми их внутренними свойствами, которые и облекают их соответственными себе образами. По этим образам души узнают друг друга, а силою чувства узнают тех, с которыми сближались в здешней жизни. Встречаются духу нашему существа, сродные ему по естеству, но такие, одно приближение которых дает ему чувствовать неизмеримо высшую над ним силу их. Одни из них выходят из беспредельного мрака, и все существо их – мрак и зло; неизобразимы страдания в них самих, скорбь и гибель отличают их каждое движение и действие.
Но это еще в низших сферах духовного мира, ближайших к миру земному.
А там, далее, дух видит бесконечное море непостижимого света, из которого выходят и другие существа, еще более могучие: их природа и жизнь – одно необъятное добро, неизобразимое совершенство, невыразимая любовь; божественный свет наполняет все существо их и сопровождает каждое движение…