– И их женам пока вовсе не нужны каблуки с бриллиантами. Дайте им цветные стеклышки. Иначе у вас отберут ваши бриллианты. Поняли?
– Я хочу, чтобы их было не сто сорок миллионов, а по крайней мере вдвое меньше. Ровно столько, сколько нужно для того, чтобы двигать мою машину… ни одним человеком больше.
– Это утопия, Джон. Глупейшая утопия, которая когда-либо владела человеческими умами.
– А война! При нынешних средствах истребления мы можем перемолоть миллионы, десятки миллионов не нужных нам людей.
Черты Гопкинса застыли. Он проговорил:
– Не то, Джон, не то! Это не к лицу тому, кто хочет говорить об овладении всем миром. Имейте в виду, что только в том случае, если массы будут верить хозяевам, верить вам и бояться вас, вам удастся поднять их на действия, необходимые для распространения вашей власти. Всякая масса, в том числе и американская, пойдет за вами, если будет уверена, что действует во имя цивилизации, во имя той самой справедливости, которой она так яростно добивается для себя самой… – Гопкинс задумался, потом продолжал: – Никогда не забывайте, Джон, что массе нужны идеалы. – При этих словах Гопкинс положил руку на плечо собеседника. – Помните мои слова, Джон: если Советам удастся осуществить еще хотя бы две своих пятилетки, – а это им, по-видимому, удастся, – они будут продолжать такими же темпами улучшать положение масс в своей стране. Если нам, при нашей системе, не удастся продвинуть жизнь вперед, то не найдется таких говорунов ни в нашей партии, ни в вашей, которые сумели бы отговорить американцев испробовать у себя то, что так здорово получается у русских… В этом все дело.
– Вы считаете, что в нашем распоряжении всего десять лет…
– Вы понимаете все чересчур буквально. – Гопкинс посмотрел на часы и спросил, словно невзначай: – Вы здорово завязли в Германии?
Ванденгейм был уверен, что Гопкинс знает все не хуже его самого, но с деланной откровенностью выложил:
– От вас никаких секретов, Гарри: моя группа имеет там около четырех миллиардов прямых вложений и… и интересы еще кое в каких делах… миллиардов на шесть.
– Значит… десять?
– Примерно…
– А Рокфеллер и другие?
– Раза в полтора-два больше…
– А немцы – у нас?
– Только интересы, никаких вложений.
– Умно играют… Не боитесь? – с усмешкой спросил Гопкинс.
Вместо ответа Ванденгейм поднял большой красный кулак и крепко сжал его. Он как бы говорил: «Вот они где».
Однако, поглядев в глаза собеседнику, он понял, что тот не принадлежит к числу людей, которые легко верят на слово. А Джону хотелось, чтобы Гопкинс верил. Не только тому, что Джон говорил сейчас здесь, а поверил бы накрепко, навсегда, тому, что Джон хочет идти вместе с ними, если… ему отведут в этом походе надлежащее место. Он хотел быть тут, в этом штабе, откуда Америка будет править миром.
Совсем близко придвинувшись к Гопкинсу и дыша ему в ухо, он заговорил негромко, будто доверяя ему самое сокровенное:
– Не в немцах дело, Гарри. Они нам не страшны. Пусть бы завтра, сегодня ночью, через час они затеяли войну со всей Европой – мы ничего не теряем. Да что я говорю – с Европой, – пусть воюют со всем миром!..
Гопкинс проговорил, не отнимая от губ бокала с вином:
– Может быть, вы ничего не имеете против того, чтобы они воевали и с нами?
При этом бесцветные глаза Гопкинса следили за каждой чертой собеседника, за малейшим движением его лица.
Ванденгейм не стал объяснять Гопкинсу сложный механизм секретных договоров, делавших обе стороны – американскую и немецкую – равными участниками в прибылях промышленников обеих стран при любой военной ситуации. Ванденгейм был уверен, что Гопкинс отлично знает, в чем дело. Джон полагал, что не может быть такого положения, чтобы самые архисекретные сделки капиталистов оставались тайной для Белого дома. Его обитатели сами являются ведь не последними участниками предприятий, заинтересованных в этих сделках.