Он и теперь еще: тупо молчит
И механически ржавой лопатою
Мерзлую землю долбит!
Эту привычку к труду благородную
Нам бы не худо с тобой перенять…

Блистательная по красочности и мощи картина оказывается напрочь уничтоженной попыткой прямого и плоского нравоучения и вызывает вместо ожидаемого комический эффект. Но если отвлечься от этой неудачи, порожденной ложно поставленной задачей, нельзя не отметить ряд изумительных строф, включающих впечатляющий миф о царе голоде и фантастическое, почти гоголевское восстание мертвецов. Раскачка трехсложного некрасовского ритма, как нельзя лучше передающая ощущение движения поезда, способствует созданию одного из наиболее трагических мест стихотворения. Но трагизм смазан, и пафос концовки второй части тратится вхолостую. Сильные стороны поэзии Некрасова (изобразительное и техническое мастерство, умение чувствовать чужую боль как свою) столкнулись с попыткой навязать стихотворению публицистические функции. Но риторика, даже самая благородная, уживается с поэзией плохо. Перефразируя Верлена в исполнении Пастернака, можно сказать, что ХХ век капитально свернул хребет риторике. Значительная часть наследия Ломоносова, Державина, Маяковского, подавляющая – Рылеева и Брюсова из-за этого погибли для читателя. Некрасову ХХ век русской поэзии обязан многим, но все же и его риторика оказалась нежизнеспособной.

В двух последних частях стихотворения таких провалов нет, прежде всего потому, что пафос в них сменяется иронией, и ирония глубже и тоньше передает некрасовскую мысль, чем попытка ее прямого утверждения.

Третья часть главным образом состоит из монолога генерала, сторонника аристократического взгляда на историю и искусство. Генерал в сниженном и опошленном виде разворачивает позицию «искусства для искусства», противопоставляет художника черни. Все это очень (вплоть до прямого цитирования) похоже на некоторые стихотворения Пушкина. Вспомним, например, «Поэта и толпу», где есть такие строки о мраморном боге, обращенные к толпе:

Печной горшок тебе дороже,
Ты пищу в нем себе варишь.

Не будем сейчас разбирать тонкости отношения Пушкина к толпе и народу; очевидно, что для него это не синонимы. Но для генерала это синонимы, так что Некрасов, хотя и полемизировал с Пушкиным постоянно по поводу роли поэта, в данном случае спорит с толпой (представителем которой является как раз генерал) на стороне народа. Генерал, озвучивая пошлые и неглубокие мнения толпы, неспособной увидеть лес за деревьями, пытается опереться на Пушкина, но это не значит, что Пушкин им понят. Народ для генерала – носитель духа разрушения и хаоса, созидателем может выступать только герой. Это абсолютно механистическое понимание, свойственное человеку, для которого мужики все равно что для нас инопланетяне. Они чужие и не порождают у него никаких чувств, кроме отвращения (в другой ситуации мог бы добавиться еще страх). Стоит ли говорить, что к коллизии «народ – Пушкин» это не имеет никакого отношения. На этом фоне взывание генерала к христианскому гуманизму («Знаете, зрелищем смерти, печали / Детское сердце грешно возмущать…») выглядит особенно неуместно и полностью разоблачает этого малосимпатичного персонажа.

Сатирической кульминацией (с отчетливым привкусом лирической горечи) становится часть четвертая, по духу живо напоминающая известную сказку Салтыкова-Щедрина «Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил», написанную, правда, пятилетием позже. Единение «почтенного лабазника» и кругом обманутого им народа изображено сколь красочно, столь и правдиво. Здесь есть объединяющая их бочка вина, но нет ни капли умиления народом, что так испортило вторую часть.