Отсюда следует важный методологический урок: точно так же как и в когнитивной нарратологии, выявление и объяснение приемов и техник конструирования мышления и сознания в прозе о крестьянах требуют от исследователя разработки особого инструментария, новых понятий (таких, как введенный выше паралипсис) и принципиально новой эпистемологии в изучении этого типа репрезентации. В моей книге (особенно в части 3) далее будут обсуждаться и анализироваться следующие риторические фигуры и приемы изображения мышления крестьянских персонажей (некоторые из них разработаны мной, другие позаимствованы из исследований).
Риторические фигуры:
• паралипсис;
• топосы (в речи нарратора о предрасположенностях (диспозициях)193 крестьянского мышления).
Традиционные нарративные приемы изображения мышления:
• свободная прямая мысль и прямая мысль;
• несобственно-прямая мысль;
• нарративный пересказ мыслительного акта (НПМА)194;
• дифференциация и асимметрия изображаемых мыслей и чувств.
Приемы изображения мышления, описанные в когнитивной нарратологии:
• социальная заметность эмоций крестьян;
• разграничение режимов доступности и прозрачности мышления персонажей;
• невербальность мышления крестьян;
• социальное взаимодействие двух сознаний (intermental thought), выражающееся в «чтении» и трактовке одним персонажем мыслей другого.
Следует оговорить, что проза о крестьянах, конечно же, не задействует всего богатого репертуара форм передачи человеческого мышления и субъективности, какую Палмер и др. находят сейчас в романах XVIII–XX вв. У любой литературной формы есть свои ограничения. В той мере, в какой, скажем, европейский реалистический роман тяготел к полной прозрачности мышления героев, рассказы из крестьянского быта, напротив, строятся вокруг феномена частичной прозрачности, а то и вовсе непрозрачности сознания, как будто оспаривая тезис Хамбургер – Кон. На фоне развития режима прозрачности в прозе об образованных сословиях195 проза о крестьянах представляет собой парадокс доступности, но непрозрачности (полупрозрачности).
Как я показываю в этой книге, приоритизация и повышенное внимание к конструированию крестьянской субъективности и в конечном счете утверждение крестьян как новых субъектов буквально требовали создания режима непрозрачности, чтобы расподобить их мышление и сознание других сословий. Хотя акцент в моей книге сделан именно на механизмах и феноменах экзотизации крестьянского мышления в литературе середины XIX в., не следует забывать, что в то же самое время экспериментальный поиск нового языка описания сложных ментальных процессов на примере крестьян в конечном счете вел к созданию более универсальной повествовательной техники репрезентации человеческой психики вообще. Как мне представляется, этот аспект нуждается в отдельном исследовании, поскольку требует сравнительного анализа текстов о крестьянах с текстами о других сословиях, в том числе в пределах творчества одного автора (например, Тургенева, Григоровича, Толстого, Марко Вовчок).
Таким образом, рассказы о крестьянском быте первой половины XIX в. позволяют не только результативно операционализировать аналитический аппарат когнитивной нарратологии, создав работающую нарратологическую модель изучения фигурального мышления, но и существенно уточнить доминирующее представление об эволюции техники передачи мышления в европейских литературах.
ЧАСТЬ 2
Крестьянская субъективность как нарративная и эстетическая проблема: каноничные тексты
В этой части я рассматриваю, как русская проза о крестьянах 1840‐х – начала 1850‐х гг. (Григорович, Тургенев и Писемский) взялась заново (как бы поверх Карамзина и Полевого) решать проблему изображения крестьянского мышления, но на новых эпистемологических основаниях. Вначале потребуется объяснить, на какой философской почве и из каких источников эти основания складывались в критике и эстетике. Как я постараюсь показать, эксперименты Григоровича, Тургенева и Писемского привели к значимому и ощущаемому современниками (такими критиками, как П. В. Анненков) перераспределению чувственного (sensible), т. е. конвенции восприятия крестьянской субъектности и субъективности в конце 1840‐х – 1850‐е гг.