– Я слушаю, – не сразу ответил тот сонным голосом.
– Как поживаете? – брякнул Лецке от растерянности.
– Неплохо для человека, которому звонят по ночам. А в чём дело?
Лецке без объяснений назначил ему утром встречу в парковом кафе «Лебяжье».
И тут же дал отбой.
Любовь
Москва – мёртвый город. Но мертвецы этого не замечают.
Мезряков шёл в парке по Майскому просеку, ведущему от главного входа до кафе «Лебяжье», и чуть было не наскочил на толстяка в майке. Остановившись, тот трижды перекрестился на бревенчатый храм святителя Тихона Задонского, огороженный высоким железным забором. Русские сильны православием, их церковь – единением. Мезряков подумал, что уже тысячу лет она – тело Христово, от которого отсекли зловредные члены. Ибо лучше войти в Царство Небесное с одной рукой, чем с двумя в геенну огненную. Да и много ли набралось за тысячу лет? Всего-навсего прокляли отщепенцев-еретиков – жидовствующих, стригольников, сектантов пятидесятников, отлучили староверов, разгромили все их раскольничьи толки – аввакумовщину, ветковское согласие, епифановщину, дьяконовщину, суслово согласие, чернобыльцев, акулиновщину, даниловщину аристовщину, онисимовщину артамо-новщину, осиповщину, адамантово, самокрещенцев, нетовщину, стефановщину, странников, титловщину, филипповщину, численников, чувственников, фелосиевщину духоборцев, молокан, субботников, штундистов, хлыстов, скопцов, скакунов, наполеоновщину, беспоповщину. И всего-то! Разве это не стоит церковного единства? Да, русские набожны. Они верят искренне и глубоко. Только вот сами не знают во что.
Выплюнув жевательную резинку, Мезряков на лету наподдал её по-футбольному ногой в сторону храма.
Ибо сказано: «И на камне сем возведу я церковь Мою».
Но нигде не сказано, та ли это церковь.
В кафе было людно. Теснились у барной стойки, разложив еду на бумажных тарелках, сидели на подоконнике. Лецке подошёл, когда Мезряков уже сцепился с соседом по столику. Тот едва помещался в пластиковом кресле, гнувшемся при каждом его движении. Животом он упирался в стол, облокотившись на него короткими волосатыми руками, торчавшими из майки с изображением президента. Было жарко, толстяк вспотел, и на лице президента проступали жирные пятна.
– Вы, значит, за глобализацию, – усмехнулся он, вытирая губы салфеткой.
Мезряков выглядел уставшим.
– Глобализация – это паллиатив, – терпеливо, будто непонятливому студенту, возразил он. – Очевидно, что мы живём в англосаксонском мире, как Египет и Галлия жили под солнцем вечного Рима. Оглянитесь, дружище, все эти О. К, Голливуд, Си-Эн-Эн, которую ретранслируют наши СМИ. – Мезряков ткнул пальцем в пропотевшую майку. – Кстати, у вас тут «Россия» написана латиницей.
Толстяк покраснел.
– Это не мешает мне жить в России! И любить её! А вы живёте в англо-саксонском мире, говорю же, вы либерал, для которого где хорошо, там и Родина!
Лецке пожалел, что не застал начала разговора. Повернувшись вполоборота, он тихо встал у Мезрякова за спиной.
– Вы любите Россию? – иронично переспросил Мезряков. – А я, по-вашему, нет?
Толстяк бросил салфетку.
– Но вы же всё критикуете. Может, вам лучше уехать?
– Я здесь родился. С какой стати мне уезжать?
– Но вы же всем недовольны.
Мезряков отвернулся. За окном дети кидали хлеб чёрным лебедям. Изогнув шеи, те доставали из воды размокшие куски.
– Мы наследники великой культуры, – гнул толстяк, загибая пальцы. – У нас были Пушкин, Рахманинов, Блок…
– Рахманинов? – вскинул бровь Мезряков. – Тот самый, похороненный в Америке? А Блок? Умерший от истощения? Он сегодня бы наверняка написал: «И зомби здесь с мозгами кроликов in TV veritas кричат».