Кошмарище.

Во всяком случае, почувствовала я себя кошмарищем. Как-то не так он на меня поглядел.

Крошечная драма мгновенно возникла и тут же лопнула, и вот мы уже все сидим, сложив полотенца в лоскутное одеяло, притворяясь, будто вполне одеты. Вспомнили год, когда до нас дошло, что можно прикупить и второй купальный костюм, – лично я сообразила это как раз в том году, поскольку из-за избытка семейного счастья прибавила в весе и пошла покупать себе купальник размером больше, а в магазине сбрендила и приобрела два: «Один на мне, другой сохнет на веревке».

Шон вспомнил, как на пляже в Кортауне рассекал в синих отцовских трусах и не может простить матери: она зашила ширинку и заявила, что трусы вполне сойдут за плавки. Тут-то мы и сообразили, насколько Шон старше нас, – вот почему у него каменный дом поблизости от жилища Фионы и Шэя в Эннискерри. Мы-то с Конором еще не вышли из того возраста, когда чужие кирпич и известка вызывают подростковый протест: «У тебя дом крутой? Потому что ты старый засранец, вот почему!» Хотя Шон, подтянутый, жилистый, не казался старым, не казался даже взрослым. Эта парочка, муж и жена, – словно каминные украшения, они так бережно и изящно двигались, а я, сидя с ними рядом на берегу, с каждой минутой будто раздувалась. О, я была толстой. Толстой и похотливой. И осторожной: когда смотрела на Шона, то исключительно глаза в глаза.

На самом деле – но это я выяснила существенно позднее – Шон вовсе не оценивал мое тело. Он предоставил судить мне и улыбкой подтвердил приговор. Один из его фокусов. Знать бы заранее про его фокусы.

К примеру, те две юные девушки, высокие, очаровательные, – он уставился на них и смотрел чуточку слишком долго, пристально, словно готов наброситься. А потом переводит взгляд на тебя, на твое тело – сплошное разочарование.

Обжигающий взгляд, правду говорю.

Вот почему Фиона пустилась болтать насчет домика во Франции. Хотела произвести впечатление на Шона, хотя в плавках «Спидо» с песней сирен его не сравнишь. Мы все завелись: каждое слово Шона казалось остроумным, он умел унизить, умел и превознести. Сидел среди нас, прикрыв черной футболкой брюшко, зарываясь в песок крепкими белыми пальцами ног.

Даже бивший в глаза солнечный свет не помешал мне разглядеть красоту его глаз, необычайно больших для мужчины (и необычайно для мужчины горестных, когда он того хотел). В тот день я увидела в Шоне ребенка, кокетство и задиристость восьмилетнего любезника. Боюсь только, я не разглядела, насколько все это продумано, и не поняла, как Шон боится собственных желаний. Вожделение и ревность жили в нем бок о бок, вынуждая унижать то, чего он вожделел. Например, меня.

Или не меня. Поди пойми.

Но так или иначе, на всех нас напали похвастушки. Сидя чуть ли не голышом в своих заурядных ирландских телесах (за исключением Фионы – она-то обнажаться не стала), мы хвалились кто чем, а дети копались в песке и бегали вокруг, и прекрасное небо и прекрасное море прекраснились, не обращая ни малейшего внимания на нас.

– Что это было? – изумлялся Конор на обратном пути. – Господи…

Будешь ли завтра меня ты любить?[7]

В ту зиму Джоан пожаловалась, что у нее распухают ноги. Страшный удар для нашей матери – отказаться от модной обуви, которую она носила тридцать лет, и перейти на старушечьи башмаки, их она просто ненавидела. Она стала покупать биодобавки в магазине здоровой пищи и жаловалась на депрессию – депрессия у нее и впрямь, на мой взгляд, началась, – но ни ей, ни нам, ее дочерям, не приходило в голову что-то сделать, а не сокрушаться и болтать по телефону о низких каблуках, мятном лосьоне да об оттенках поддерживающих чулок.