Жизнь была очень короткой, и закончиться могла в любой миг, а потому от нее нужно было брать по максимуму, как можно скорее, здесь и сейчас, не откладывая на потом. Потому с таким азартом люди демонстрировали все самое лучшее, кичась богатством, но не копя его, раздавая, нередко, другим. Тем более, от богатства до кричащей нищеты было рукой подать, – часто их разделяли всего лишь стены замка. За ними сотни прокаженных вертели трещотки, сообщая о своем приближении, – отверженные, мертвые в мире живых; нищие вопили на папертях, обнажая свое убожество и уродства; голод и болезни выкашивали людей тысячами.

Еще более резкая граница отделяла лето от зимы, свет от тьмы, тишину от шума. Четкая отгороженность, границы, пролегающие везде, – от общества до природы, – вот что отличало средневековый город от современного, в котором невозможно ни увидеть настоящую темноту, ни услышать настоящую тишину.

Люди стремились по максимуму и как можно быстрее использовать все имеющиеся возможности, здесь и сейчас насладиться властью и богатством, ибо завтра будет поздно. Но и самые незначительные блага жизни доставляли им огромное удовольствие, – потрескивающие дрова в камине, бокал доброго вина, теплый плащ на меху, гостеприимно скрипнувшая во тьме ночи дверь, – спасение запоздалого путника от лютой стужи и пронизывающего ветра.

Люди, жившие среди этих контрастов черного и белого, света и тьмы, голода и изобилия, тишины и шума, сами часто бросались из одной крайности в другую, резко усиливая нестабильность и без того совершенно неустойчивого мира. Им были присущи спонтанные взрывы необузданности, переходящей в жестокость, которые сменялись раскаянием, слезами, абсолютно искренней душевной отзывчивостью. Но это видимое противоречие: добро не существует без зла, если есть одно, тут же появляется другое; чем выше дерево тянется к свету, тем глубже его корни впиваются вглубь, в недра земли.

В средневековом сознании существуют как бы два полюса: к одному, благочестивому, аскетическому устремляются все добродетели; но тем необузданнее и опаснее становится другой, мирской полюс, полностью предоставленный в распоряжение диавола. Когда что-нибудь одно перевешивает, человек либо устремляется к святости, либо становится злодеем, грешит, не зная ни меры, ни удержу. Но, как правило, эти воззрения пребывают в шатком равновесии, хотя чаши весов то и дело колеблются, устремляясь вверх или вниз, и мы видим обуреваемых страстями людей, чьи грехи временами заставляют еще более ярко вспыхивать их рвущееся через край благочестие.

Вот поэт слагает прекраснейшие хвалебные гимны вслед за стихами, полными всяческого богохульства и непристойностей. Вот богач, известный своим пристрастием к роскоши, переходит на хлеб и воду и погружается в абсолютно аскетичное благочестие. Вот Неаполитанский король Иаков Бурбонский, торжественно вступает в город. Но не с триумфом, как все ожидали, а в убогой одежде, сидя… в помойном корыте, как писал очевидец, «отличий не имевшем от носилок, на которых выносят обычно отбросы и нечистоты», и «во всех городах, куда он вступал, из уничижения вел он себя подобным же образом».

И, разумеется, были вещи, явления, перед которыми абсолютно любой знатный, богатый, властный аристократ чувствовал свое ничтожество, благоговел с замиранием сердца. Один из самых возвышенных, пожалуй, примеров, – это история выкупа и доставки во Францию тернового венца Спасителя. Вот последний этап этой драматичной истории. Вся знать страны во главе с 25-летним Людовиком IX и его матерью Бланкой Кастильской встречают сокровище не в своем дворце, и даже не у городских ворот, а в десяти днях пути от Парижа, в местечке Вильнев-Ларшевек. Дрожащими руками король поднимает крышку ларца, и их взору предстает бесценное сокровище.