Я протянул ей несколько купюр, она засунула их в нагрудный карман формы и застегнула пуговицу. Верхнюю часть своего короткого платья она стянула вниз, а нижнюю задрала кверху, так что оно все смогло собраться в области живота.

– Нет, сними его совсем, – попросил я.

Она вопросительно посмотрела, мол, процессу никак не помешает, зачем?

– Хочу видеть, какая ты красивая, – сказал я, но подумал, что двести баксов должны включать в себя колыхания голого тела по умолчанию.

Наконец она оказалось в моих объятиях, теплая и мягкая. Мы легли на выдвижную дорожную кровать и полчаса обманывали себя, что это, конечно, последний раз в жизни каждого, совершая при этом механический акт любви. Натягивая обратно свое узкое платье, она вдруг спросила:

– Знаешь, чем ты отличаешься от американских дальнобоев, проезжающих здесь?

Мне подумалось о моем скрытом под брюками таланте, но вряд ли она намекала на это.

– Они, – продолжила она, – понимают, что жизнь в кабине своего трака – это тоже их жизнь. Рейс – это часть жизни. Время между рейсами – тоже часть жизни. Из всего этого она и складывается. Не получится сначала много поработать, а потом много пожить. Ты восемь лет в Америке и почти нигде не был, кроме вечных дорог между штатами. У тебя нет своего угла, куда ты можешь вернуться, развалиться на диване, вытянуть ноги и сказать: я дома. Тебя никто нигде не ждет. Нахрена такая жизнь?

– Ты не понимаешь…

– Ладно, ладно. Мне на самом деле пофиг, – она открыла дверь кабины, собираясь спрыгнуть с подножки, но обернулась, – и, кстати, я была на Ниагарском водопаде.

– И как? Красиво? – не удержался я.

– Я бы сказала впечатляюще.

Я посмотрел на нее с надеждой, что больше мы никогда не встретимся. Она прыгнула на асфальт, подняла руку вверх, как бы прощаясь, и, не оборачиваясь, добавила: «Гуд лак!»

Девушка вернулась в свою закусочную. А я проехал несколько километров до парковочного кармана, где отдыхали такие же дальнобои, и, занавесив окна, мгновенно уснул.


* * *

Мне шесть, я просыпаюсь от шума в прихожей, выхожу из комнаты и вижу маму. Она пришла с ночной смены переодеться, приготовить мне обед и снова у      йти на работу. Она стоит в коридоре и смотрит на меня печальными глазами. Я спрашиваю ее:

– Мама, почему ты такая грустная?

– Я устала.

– Так отдохни, – по-детски наивно предлагаю я.

– Не время сейчас отдыхать.

– А когда будет время?

– Будет. Надо только немного потерпеть. Вот вырастешь, закончишь институт, и придет это время. Я буду отдыхать, а ты обо мне заботиться.

Она ласково гладит меня по голове, целует и уходит.

Мне двенадцать. Вован – мой одноклассник – все время цепляет меня. Обозвал нищебродом из-за того, что на сменку я ношу дядькины лакированные белые туфли, а не кеды и ботинки, как все. За что по заслугам получил в челюсть. Мама после встречи с директором пытается объяснить мне, что нужно потерпеть, что это пройдет и наступит момент, когда все будет хорошо. Только сейчас нужно как следует постараться, прилежно учиться, поступить в университет. А потом все непременно будет хорошо.

Я поступаю в университет и старательно учусь. Потом я уезжаю в Америку и старательно работаю. И вот, кажется, я уже вижу впереди то самое «хорошо», оно так близко, что я могу ухватить его руками. Но неожиданно просыпаюсь от громкого и наглого стука в кабину.

В полудреме я лихорадочно пытался вспомнить, там ли я припарковался и никого ли не запер в ночи. Возле трака стоял мой недавний друг-бульдог, которому я сутки назад сделал тюнинг грузовика, оторвав боковое зеркало. Я медленно открыл окно.

– Выходи, давай поговорим, – прозвучала его американская речь.