Поэтому я отпихиваю угловатые конечности старшего Андрюши справа и периодически стряхиваю с себя накапавшую Пашину слюну слева. Я лежу и вспоминаю безмятежные времена, когда спал я либо один, либо с женщинами. Как сладко я перекатывался на постели, не боясь ни на кого наткнуться. И никто, слышите, никто не кусал меня за нос от голода в шесть утра, не глядел, как я вскрикиваю, и не протягивал мне тарелку – корми. Я блаженно закатываю глаза, вспоминая подъемы в двенадцать или вообще в обед. Неспешное шараханье голым по квартире, душ, медленный завтрак из трех яиц, когда никто не пытается вырвать у тебя тарелку, уверенный, что все на столе именно его. Я вспоминаю, как я мог привести домой в пятницу девушку, раздеть ее и… А не воровато оглядываясь, шепотом попить с ней чаю и выпроводить, пока кое-кто спросонья не начал задавать компрометирующие вопросы: «Папа, а кто это?!».
Я уже начинаю дремать, когда братья одновременно берутся кряхтеть, и вот Паша поднимается на постели и немилосердно топчет меня, а Андрей, злой оттого, что его разбудили, отпихивает меня ногами и руками. Уже через пять минут в телевизоре орет мультик «Маша и Медведи», старший в трусах сидит на диване и слушает что-то в наушниках, не обращая внимания на мои окрики. Паша съедает уже третью тарелку хлопьев и жадно смотрит на бутерброды, которые я судорожно нарезаю себе. Весь стол залит молоком, на кровати уже куски хлеба и крошки, я немытый, голодный и злой с утра пытаюсь уговорить одного не отбирать еду у другого. Крики, гвалт, Маша орет на Медведя. «Господи, сегодня суббота и мне всего тридцать три года!» – взываю я про себя, стирая с груди куски шоколада. Я вспоминаю, как на этой кухне сидели нимфы без белья, игриво на меня поглядывая, но греза меркнет от крика: «Папа, Паша ест чеснок!!!». Вепрем я бросаюсь и вырываю у младшего сына огромную головку чеснока, попутно он кусает меня и бросается на брата. «Боже, какие еще нимфы…», – оголтело думаю я, размазывая по тарелке остатки бутерброда.
– Папочка а ты с милицией дрался? – вопрос сшибает меня в воспоминания пятнадцатилетней давности.
Мент сильно, вразмашку, ударил меня. Голова качнулась в сторону, как у болванчика, и вернулась на место. Он присмотрелся, словно оценивая работу, и влепил мне еще раз. Я молчал, кровь из разбитой губы покатилась по подбородку. Очень хотелось вскрикнуть или заныть, но я чувствовал, что он именно этого и ждет, и молчал.
Стояли мы в шеренгу человек пятнадцать, оказавшихся в ненужное время в ненужном месте. А он сидел. Вальяжно закинув ногу на ногу, растекаясь по удобному стулу и глядя по очереди нам в глаза. Уж не знаю, чего он хотел добиться, но глазки его, рыбьи и глубоко посаженные, не выражали ничего, кроме тупой жестокости, лени и местечковой властности. Мой дед, самый настоящий гангстер, говорил мне, что милиционерам – как собакам, в глаза смотреть нельзя. Поэтому я стоял, опустив глаза, поминутно облизывая кровь с губ, и только взглядывал исподлобья на тупую жирную тушу напротив. Он выдергивал нас по одному, кого-то бил по лицу, кого-то стращал – и чувствовали мы себя до ужаса беспомощно, хотя нас и была толпа молодых здоровенных подростков.
Никто из нас ничего не сделал. Мы просто радостно и пьяно горланили, забредя случайно на территорию какого-то пансионата, и были пойманы этим ублюдком, решившим поразвлечься в свое дежурство. «Власть имущий» крутилось в моем налитом яростью сознании, и я в голове уже убил его много раз, мучал его на дыбе и вешал на дереве. А самым страшным было то, что мент, тщательно обыскивая нас, отобрал спрятанный за подкладкой бомбера выкидной нож, подаренный дедом. И я скрипел зубами от злости, сглатывая кровь. Он делал это просто так. Он мучал нас просто так. На всю жизнь я запомнил эту уверенность в своей власти и безнаказанности на его заплывшей роже. И сейчас я помню тот свой страх и с каждым днем все больше ненавижу его. Если когда-нибудь я встречу того мента, то, надеюсь, сверну ему толстую шею так, чтоб и его рот наполнился собственной кровью…