Лепехин вытащил из коляски автомат, повесил его на плечо дулом вниз, потом надавил каблуком на торчок педали, заводя мотоцикл; он ожидал, что тот будет капризничать, что остывший мотор не сразу затянет свою стрекотную песню, но мотор, порывистый и упрямый в другие разы, завелся, как говорят шоферы, с полуоборота. На ощупь, усиленно вглядываясь в едва подсвеченную месяцем темноту, Лепехин вырулил на старую, вырубленную еще до войны просеку, поехал вдоль нее. За лесом начиналось длинное, неровное от плохо запаханных ложбин поле, подрезанное с одной стороны дорогой, с другой – балкой – Лепехин помнил и поле, и дорогу по карте и преодолел это ровное место без приключений; потом шла деревушка – она была сожжена, вместо мазанок – неровно оплывшие, с закругленными краями останки; опасаясь встреч, Лепехин объехал деревушку стороной.
Дальше двигаться было нельзя – надо сориентироваться, оглядеться, не то ведь и заплутать недолго, и к фрицам в лапы угодить.
Километрах в пятнадцати от линии фронта он отыскал скирду, расположенную на взгорке, который огибала безлюдная, но хорошо накатанная дорога, решил заночевать – загнал в скирду мотоцикл, притрусил сверху, чтобы не было видно, сеном, сам забрался наверх и очень скоро заснул, прислушиваясь во сне к далеким редким выстрелам.
Во сне Лепехин видел длинную, как небо, степь, траву, густую, рослую – по пояс, видел сторожкие, пугающиеся даже шороха табуны лошадей. Низко над горизонтом висело солнце, от жгуче ярких, прямых лучей конские спины светились огнем, и трава светилась золотом, и небо; оно казалось бездонным и глубоким, словно море.
Над степью звенел жаворонок. Он как бабочка трепетал крыльями, будто застыв на одном месте, пел свою бесконечною песню, потом срывался с места и, пролетев несколько метров, опять застывал в песне.
Неожиданно в траве взметнулась пружинистая веревка – степная змея подняла голову, сделала стойку. Жаворонок – любопытная птица – замер на месте и петь перестал, и испуганно взглянул вниз. Глаза жаворонка встретились с глазами гадюки, и птица не смогла отлететь в сторону – ее приковал взгляд змеи. Потрепыхав недолго крыльями, привороженный жаворонок обессилел и упал. А над степью по-прежнему бездумно расстилалось прозрачное от горячего солнца небо. Беспечное и голубое.
Гадюка лежала неподвижно – длинная прямая палка с узловатым наростом посредине. Теперь она будет лежать недвижно, переваривая птичью тушку…
Во сне у Лепехина защемило сердце – оттого, что увидел степь и солнце, разглядел больших и малых птиц, жаворонка-порхыша, зверей, живущих около глазастых озер; еще больше ему стало невмоготу, когда он увидел во сне самого себя – угловатого, лобастого молчуна, сидящего верхом на пегой злыдне лошади – он узнал нахрапистую кобылу – Мамайка! И неподвластная тяжесть наполнила его тело, закупорила легкие, сдавила горло.
Проснувшись, Лепехин долго вглядывался в ночную темь, сдерживая тревожное колотье в груди, потом зарылся поглубже в сухое, пахнущее прелью сено, ноги укрыл охапкой слежавшегося твердого пырея, разровнял охапку стволом автомата и вновь смежил веки. Хорошо, подумал он, что взял у старшины Ганночкина телогрейку, не отказался – в одной шинели-то было бы худо… Холод – он что голод – не тетка.
Ощущение какой-то неосознанной строгой вины охватило его. Где-то далеко протрещала автоматная очередь, стрекот был похож на звук рвущейся бумаги, потом солидно выступил пулемет – крупнокалиберный, гулко, парой, ухнули полковые минометы – Лепехин вначале улавливал эти звуки, фильтровал их, запоминал, но потом сон сморил его, и он погрузился в тяжелое бесцветное забытье.