Собрание молчало; старушка Федератовна уже загорюнилась, облокотившись на коричневую руку; она знала, что ей думать, и глядела на Умрищева, как на подлого.

– Что здесь такое? – спросила Босталоева. – Что мы обсуждаем и какая повестка дня?

– Я ничего не понимаю, – со сдержанной враждебностью объяснил Високовский, – обратитесь к товарищу директору: он должен знать.

Високовский, презирая Умрищева, начинал распространять свое холодное чувство уже гораздо шире, может быть, на весь руководящий персонал советского скотоводства. Босталоева это поняла.

– А теперь слушайте меня дальше, – говорил Умрищев. – Есть еще разные неопределенные вопросы, изученные мною по старинной и по советской печати. У грабарей дети рожаются весной, у вальщиков – среди лета, у гуртоправов – к осени, у шоферов – зимой, монтажницы отделываются к марту месяцу, а доярки в марте только починают; поздно-поздно, голубушки, починаете, летом носить ведь жарко будет!..

– Да что ты скучаешь-то все, батюшка: то жарко, то тяжко, – осерчала старушка, – да мы вытерпим!

Умрищев только теперь обратил свой взгляд на ту старушку, и вдруг все его задумчивое лицо сделалось ласковым и снисходительным.

– Стару-у-шка! – сказал он с глубоким сочувствием.

– Стари-чок! – настолько же ласково произнесла старушка.

– Ты что ж, существуешь?

– А что ж мне больше делать-то, батюшка? – подробно говорила старушка. – Привыкла и живу себе.

– А тебе ничего, не странно жить-то?

– Да мне ничего… Я только интервенции боюсь, а больше ничего… Бессонница еще мучает меня – по всей республике громовень, стуковень идет, разве тут уснешь!

Здесь Умрищев даже удивился:

– Интервенция?! А ты знаешь это понятие? Что ты во все слова суешься?..

– Знаю, батюшка. Я все знаю – я культурная старушка.

– Ты, наверно, Кузьминишна?! – догадывался Умрищев.

– Нет, батюшка, – ответила старушка, – я Федератовна. Кузьминишной я уже была.

– Так ты, может, формально только культурной стала? – несколько сомневался Умрищев.

– Нет, батюшка, я по совести, – ответила Федератовна.

Умрищев встал на ноги и сердечно растрогался.

– Дай я тебя поцелую! Нежная моя, научная старушка! – говорил Умрищев, целуя Федератовну несколько раз. – Никуда ты не совалась, дожила до старости лет и стала ты, как боец, против всех стихий природы!

– И против классового врага, батюшка! – поправила Федератовна. – Против тебя, против Божева Афанаса и против еще каких-нибудь, кто появится… Я ведь все кругом вижу, я во все суюсь, я всем здесь мешаю!..

– Говори, бабушка, – обрадованно попросила Босталоева. – У нас повестки дня нету, а ты факты знаешь!

– Да то ништ я фактов не знаю! – медлила Федератовна. – Я всю республику люблю, я день и ночь хожу и щупаю, где что есть и где чего нету… Да без меня б тут давно мужики-единоличники всех коров своих гнусных на наших обменяли, и не узнал бы никто, а кто и проведал бы, так молчал уж: ай ему жалко нашу федеративную республику?! Ему себя жалко!

Босталоева в тот час глядела на Николая Вермо; инженер все более бледнел и хмурился – он боролся со своим отчаянием, что жизнь скучна и люди не могут побороть своего ничтожного безумия, чтобы создать будущее время. Когда начал говорить Божев задушенно, с открытым и правдивым лицом и с милыми глазами, светящимися пролетарской ясностью, – Вермо заслушался одних звуков его голоса и был доволен, но потом, когда почувствовал весь смысл хитрости Божева, то отвернулся и заплакал. Федератовна, бывшая близко, подошла к инженеру и вытерла ему глаза своей сухой ладонью.

– Будет тебе, – сказала старушка, – иль уж капитализм наступает: душа с советской властью расстается. Мы их кокнем: высохни глазами-то.