Так или иначе, Бухарина «подставили» – и дело, предусмотрительно уже заведенное на него вместе с «соучастниками» в лице Алексея Рыкова и Михаила Томского (тот застрелился, не дожидаясь ареста), двинулось в сторону нового политического процесса, не менее громкого и беспощадного, чем недавний показательный суд над участниками «Антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра».
В такой обстановке начинал познавать и осваивать мир новорожденный Юрий Николаевич Бухарин.
Мемуары Анны Лариной, относящиеся к тому периоду, настолько проникнуты трагическими предощущениями (и последующими рефлексиями), что от милого, сентиментального жанра материнских наблюдений «за развитием малыша» здесь нет почти ничего. Юра всегда упоминается в психологически не отменимой связке с отцом, чьи месяцы жизни сочтены – и тот уже уверен в гибельном исходе, только пока не знает, когда и как именно это случится. «Он стал легкоранимым, заболевал от нервного напряжения», – пишет Ларина. На страницах ее воспоминаний то и дело возникают фразы наподобие: «Первое слово Юры было „папа“. „Торопится, – как-то заметил Николай Иванович, – скоро папой будет называть некого“». И еще он просит воспитать сына «обязательно большевиком»… Даже в ситуации объявленной голодовки, когда Бухарин то сидел за письменным столом с заряженным револьвером в руке, то настоятельно просил, чтобы Анютка слово в слово заучила его политическое завещание (и она заучила навсегда) – даже в это время он не допускает мысли, что с его семьей что-то может произойти.
Да и жена его о подобном не думала: «В отношении себя я, по наивности, должно быть, никаких репрессий не ждала». И писала вождю в предельно свободной форме, чтобы тот помог хоть чем-то, повлиял на ситуацию: «Тов. Сталин, дорогой, я прямо умоляю Вас что-нибудь сделать, нельзя ли позвонить, сказать, что голодовка ему запрещена. Тогда, я думаю, он подчинится. Или что-нибудь другое, что Вы сочтете возможным. Ведь я, как дважды два четыре, знаю, что Ник. ни в чем не виноват, оттого так мучительно переживает он эти ужасные обвинения». Она отстукивала этот текст на пишущей машинке втайне от мужа, используя запредельные, абсолютно запрещенные приемы (оцените хотя бы такой пассаж: «Он уже ненормальный человек и не судите его за это строго») – однако из контекста заметно, что право просить за мужа перед любой инстанцией, перед кем угодно, для нее непреложно. Мол, да, это все какие-то ваши мужские игры и разборки (тут в чистом виде игра уже женская: на самом деле Анна знакома с очень многими деталями и обстоятельствами). Она пытается включить особые регистры: вы же давние друзья, соратники по революции, и пусть «Ник.» несколько не в себе сейчас из‐за чьих-то несправедливых наветов, все еще можно без труда исправить, правда ведь?
Но пришли и за ней – причем задолго до того, как Николаю Ивановичу с «подельниками» был вынесен приговор. Хотя забрали не сразу. Для начала, буквально в день его задержания на партийном пленуме, в их кремлевской квартире произвели тотальный обыск с полным изъятием бухаринского архива. Подверглись личному досмотру все, кто обитал в доме: и отец арестованного, Иван Гаврилович, и первая жена Бухарина, Надежда Михайловна Лукина (вскоре после обыска она написала три письма Сталину в защиту бывшего мужа, после чего отправила почтой на имя генсека свой партийный билет; несмотря на тяжелейшую инвалидность, ее арестовали в 1938‐м и расстреляли двумя годами позже). Единственным человеком, кто выразил бурное возмущение происходящим в квартире, оказалась Прасковья Ивановна Иванова, Юрина няня, прозванная в семье Пашей: «Шукайте! Шукайте! Ничего здеся не найдете, бесстыдники!» Почти сутки сотрудницы госбезопасности перелистывали книги в домашней библиотеке. «Я несколько дней лежала как мертвая», – вспоминала Ларина. Однако в тот раз никого из родственников Бухарина не увезли.