Могло случиться, что мы начали бы с ним враждовать: самолюбие на самолюбие! Но мы обнялись, пошли к нему в комнату, где он показал мне фотографический ящик, укрепленный на трех ножках, воткнувшихся в пол латунными копытцами, деревянный парабеллум, карту полушарий Земли, нарисованную цветными карандашами и прибитую медными гвоздями к дощатой стене. Все это он сделал сам.
Он взял с угольника альбом, обтянутый рыжей кожей. На коже – золотые порхающие ангелы. Расщелкнул шарики застежек. В первую страницу альбома была вделана карточка; на ней, поддерживая ребенка, склонившего на свое крохотное плечо очень большую голову, сидели на стволе дерева мужчина и женщина. Мужчина с чубом, в косоворотке, галифе и хромовых сапогах. У женщины волосы до плеч, над бровями толстая челка, глаза широкие, словно натянутые к ушам, губы выставлены, будто она только что пила с блюдечка чай.
– Мать. Я. Отец.
– Твоя мать башкирка?
– В нашем полушарии такого народа нет. Моя мама из индейцев.
– Она индюшка?
Я еще не задал ему вопрос, а во мне уже начал подниматься смех, а едва задал, то так фыркнул, что из носа выхлопнулся пузырь.
Я и утереться не успел, как полетел на пол. Костя тотчас поднял меня, спросил, не зашибся ли. Я давился воздухом. И когда отворилось дыхание, всласть заревел, но быстро утишил голос до ноющих всхлипов: догадывался, что виноват перед высоким мальчишкой.
– Моя мама индианка. Повтори.
– Не хочу.
– Брось серчать.
– Как дам – полетишь по задам.
– На, ударь. Только запомни: индианка.
Я ткнул мальчика в живот. Мальчик поджался. Мы помирились, сцепив мизинцы и приговаривая:
– Не драться, не кусаться, камнями не кидаться.
Вышли на крыльцо барака. Прямо к моим ногам упала набитая травой фуражка. Поддал фуражку на крыльцо пацан в парусиновых полуботинках. У него были белые волосы и такая розовая кожа, будто он облез от солнца.
– Пни! – крикнул пацан.
Я замешкался. Он прыгнул к крыльцу и ребром ладони по ногам меня, по ногам с какими-то собачьими остервенелыми выдохами. Я еще не успел ни взвиться от боли, ни разозлиться, он уже сшиб фуражку на землю, погнал к воротам, обозначенным кусками вара, не обращая внимания на то, что игроки, рассыпавшиеся по полю, надсадно орали:
– Венка, рука!
Я сразу не сообразил, для чего Костя, прыгнув с крыльца, побежал за Венкой, и лишь тогда догадался, когда Костя с разбегу саданул Венку плечом, а тот, упав, проволокся по земле, которая была камениста (подошва горы), усеяна стеклянным боем и крошевом из кокса, каменного угля, кирпичей и застывшего металлургического шлака.
На рев Венки прилетела его мать. Она схватила сына со спины за майку, повела домой, подгоняя тычками.
Венкина мать была в очках. Я подивился этому, думал: их носят только дядьки. Диковинной мне показалась и ее обувь. Она походила на пимы, только не катаные, а стеганые, отчего они выглядели волнисто.
С этого дня я почему-то зауважал мать Венки. С этого же дня Костя стал моим заступником, а Венка товарищем, при случае тайком натравливавшим на меня мальчишек.
Глава третья
Фекла Додонова не советовала моей матери устраиваться на заводскую и строительную работу: легкую не дадут – специальности нет, на тяжелой надорвешься и одежонку, пусть она и немудрящая, какую успела завести, поистреплешь, не в чем будет в цирк-кино сходить, да и с кавалером повстречаться: годы молодые, своего потребуют. По нынешней обстановке надо метить на фабрику-кухню, в столовку, в магазин. Сама будешь сыта, и сыночек будет накормлен. Спасаться надо, иначе свезут на кладбище у станицы.
Мать покорно нагибала голову. Нагнешь, пожалуй! В Ершовке мы редко без хлеба сидели, сами пекли: с лебедой, с просом, с картошкой, но пекли.