Пока мы у Додоновых, ей совестно вызывать бабушку: мы их и так стеснили. Правда, они не против: пожалуйста, пусть приезжает в любое время. «Где шестеро ютажутся, там и седьмому место выкроим». Но мать не соглашалась.
Я сержусь на мать за то, что она упорно хлопочет о комнате. Ей помогает Нюркин отец Авдей Брусникин. Его выбрали старшим барака, он самый грамотный человек и машинист турбины. Кроме того, матери помогает стучаться в КБО («не постучишься – не откроют») кастелянша общежития Кланька Подашникова. Кланька, как и моя мать, совсем молода. Она смешная, наряжается парнем – фуражка, косоворотка, брюки клеш, – играет в духовом оркестре на огромной трубе под названием геликон.
Освободилась двадцать четвертая комната в нашем бараке, но начальник КБО никого туда не поселяет и нам в ордере отказывает. Мать зовет Авдея и Кланьку «посидеть за бутылочкой». Я довольнехонек: мать не может достать комнату. Кручусь дома, обеспокоенный тем, чтобы они своими советами не научили ее, как «вышибить жилплощадь». Авдей твердит: «Надо действовать на законном основании, не то за жабры схватят. Действуй и жди». Мать твердит свое: «Все жданки съели, Авдей Георгич». Кланька обнадеживает ее: «Чего-нибудь придумаем». Петро с Феклой помалкивают.
Авдей уходит: ему работать в ночную смену, он еще не спал. Все, какие-то значительные, скрытные, поджатые при Авдее, сразу разминают плечи, и становится ясно, что теперь они скажут, о чем молчали. Продув мундштук геликона, Кланька предлагает:
– Попробуй сунуть.
– Верно! – в один голос кричат Додоновы.
– Сколько? – спрашивает мать. – Кому?
– Комендантше Панне Андревне.
Кланька спешит на сыгровку: от клуба железнодорожников, возле которого в теплую погоду оркестр проводит репетиции, скатываются к нам вниз по пригорку удары барабана. Вскоре уже слышны оттуда азартные звуки румбы. Изредка коротко, как-то подземно, ухает среди них Кланькин геликон.
Поутру, когда Додоновы потихоньку уходят, мать, сторожко оборачиваясь на Катю и Лену-Елю, стоит над сундуком, долго развязывает какой-то узел. Он тощает, тощает. Наконец развязан батистовый платок, и у матери на ладони треугольная коробочка из-под пудры. Мать запускает в пудру пальцы, достает с донца кругляшок, дует на него, обтирает батистом, и я вижу золотой червонец, которым она любуется.
Через день мы перетаскиваем вещи в двадцать четвертую комнату. А еще через день приезжает отец.
Костя учил меня лазить по столбам на проволочной петле. Я увидел отца в тот момент, когда крепко обхватил столб, а ногу с петлей подтягивал вверх по столбу. Отец шел понурив голову. Холодноватая сентябрьская поземка шуршала по его хромовым сапогам и слегка задевала галифе с лосинами и кожаный френч.
Я соскользнул вниз. Отец напугался: так неожиданно и сильно я налетел на него. Я был обрадован и думал, что и он обрадуется. Но он даже не поднял меня над собой и даже сделал выговор, что я чуть его не сшиб. Хмурясь, он расспрашивал, правда ли, что за мной нет никакого надзора, что я хожу попрошайничать на базар, что мне чудом удалось выскочить из-под внезапно тронувшихся думпкаров.
Я смекнул: кто-то из барака, может, тот же Авдей Брусникин, послал ему письмо в Колупаевку, где находилась машинно-тракторная станция. Я испугался, как бы он не забрал меня.
– Враки.
Враки? Он подозревает, что я лгу, чувствует это, верней – видит. Так же, как другой раз видел насквозь, каким духом дышит человек – большевистским или кулацким, – а не умел доказать.
Я упорствую. В нем что-то меняется, он становится мягким, просит отвести на базар.