– Так как же вы сами, ваше высокопревосходительство, решаетесь ставить оперы? – спросил Дмитревский.
– Как-с? – подхватил с возрастающим огнем Державин. – Да что такое, позвольте узнать, опера? Это есть перечень, сокращение всего зримого мира. Скажу более: это есть живое царство поэзии, образчик или тень той небесной услады, которая ни оку не видится, ни уху не слышится… Ради своей чудесности опера почерпает свое содержание из языческой мифологии, из древней и средней истории. Лица ее – боги, герои, рыцари, богатыри, феи, волшебники и волшебницы. В ней снисходят на землю небеса, летают гении, являются привидения, чудовища, ходят деревья, поют человечьим голосом птицы, раздается эхо. Словом, это – мир, в коем взор объемлется блеском, слух гармонией, ум непонятностью, и всю сию чудесность видишь искусством сотворенною, притом в кратком, как бы сгущенном виде. Тут только познаешь все величие и владычество человека над вселенной! Подлинно, после великолепной оперы находишься в некоем сладостном упоении, как бы после волшебного сна… Это – первый шаг к блаженству…[15].
Никто уже не улыбался. Никто не отрывал глаз от расходившегося маститого поэта, который своею по старинному напыщенною, но образною и искреннею речью возбудил во всех невольное желание испытать самим описываемое им «блаженство». Один Дмитревский только, чтобы не отстать в еде от других, продолжал двигать челюстями: при отсутствии зубов разжевывание пищи представляло для него немаловажный труд. Теперь, благополучно покончив с этим делом, он обтер губы салфеткой и обратился к хозяину:
– А позвольте спросить, Гаврила Романыч: где же вы видели у нас такие оперы?
– Где-с? Да… Аблесимова «Мельник» – раз; ну… – Гаврила Романович запнулся.
– Раз – и обочлись?
– Да ведь я говорю не о тех операх, что есть…
– А о тех, что будут?
– Ну да… Вот погодите, любезнейший, дайте мне только справиться с моим «Грозным»… – Эй, Михалыч!
Михалыч, или, точнее, Евстафий Михайлович Абрамов, из крепостных Гаврилы Романовича, был у него не то мажордомом, не то вторым секретарем и допускался также к барскому столу. За безграничную преданность и примерную расторопность Державин очень ценил его. Единственной крупной слабостью Михалыча были крепкие напитки, и потому Дарья Алексеевна очень неохотно сажала его за один стол с гостями; но муж всегда отстаивал его:
– Ничего, душечка! Делай, будто ничего не замечаешь.
Сегодня Абрамов успел уже не в меру воспользоваться обилием на столе разных наливок и настоек по случаю именитого гостя. Когда он приподнялся, чтобы идти на зов хозяина, то покачнулся и должен был ухватиться руками за край стола. Дарье Алексеевне это было крайне неприятно. Она даже покраснела и замахала рукой:
– Сиди уж, сиди…
– Да я, друг мой, хотел послать его только в кабинет за рукописью… – почел нужным объяснить Гаврила Романович.
– А он, ты думаешь, так и отыскал бы? – возразила супруга. – Садись же – не слышишь? – строго повторила она Михалычу.
Тот покорно, с виноватым видом, опустился на свое место.
– А помните ли, дяденька, как вы сочинили для меня и сестер, когда мы еще были маленькими, что-то вроде оперы – шутку с хорами: «Кутерьма от Кондратьев»? – весело заговорила красавица племянница, Прасковья Николаевна. – У нас в доме, Иван Афанасьич, надо вам знать, было в то время ровно три Кондратья, – продолжала она, обращаясь к гостю, – один – лакей, другой – садовник, третий – музыкант. Оттого часто происходила преуморительная путаница…
– Как не знать, милая барышня, – отвечал Дмитревский, вдруг оживляясь. – Сам даже на домашней сцене орудовал в этой пьесе; о сю пору, кажись, в лицах представить мог бы…