– А что было с ним?
– Что было с ним?.. – повторил Чачков и прикусил язык. Теперь только как будто спохватился он, что чересчур уж откровенно излил перед посторонним лицом накипевшую у него на сердце горечь. – Да так, ничего-с, маленькое недоразумение с одним из воспитанников, но все теперь, слава Богу, улажено, а кто старое вспомянет, тому глаз вон.
– Надеюсь, что воспитанник этот был не сын мой Александр? – спросила Надежда Осиповна, строго поглядывая в сторону сына.
– О нет-с!.. Скажу прямо: то был граф Броглио… Так вот как, сударыня. Одно слово: «междуцарствие», как метко прозвали сами господа лицеисты это переходное время-с. И приходится нам, начальству их, идти потихонечку-полегонечку, лавировать, как меж подводных рифов, между строгостью и лаской.
Как нарочно, надзирателю пришлось тут же показать это «лавирование» на деле. В приемную вошел в высоких ботфортах, с хлыстом в руке темнолицый, чернобровый геркулес-лицеист. Похлопывая хлыстом по ботфортам, он так самоуверенно огляделся кругом, так беззастенчиво прищурился своими как смоль черными глазами на сидевшую на подоконнике, рядом с братом, Ольгу Сергеевну, что та вспыхнула и потупилась. С тонкой усмешкой переглянувшись с Пушкиным, он прошел далее.
– А, граф! – обратился к нему с товарищескою фамильярностью надзиратель. – Ну что, наездились верхом?
– Наездился, – нехотя отозвался тот и, проходя мимо, еще пристальнее всмотрелся в лицо красавицы матери своего товарища.
– Кто этот нахал? – спросила, негодуя, Надежда Осиповна, когда граф-наездник скрылся за дверью.
– А это, сударыня, тот самый граф Броглио, о котором я имел честь давеча вам докладывать. Он пользуется у нас привилегией ездить верхом в здешнем гусарском манеже.
Влетевший в это время вихрем второй сын Надежды Осиповны, Лев, Леон или Левушка, прервал разговор ее с надзирателем. Обняв и расцеловав по пути сестру у окна, он бросился к матери и, уже без околичностей, сжал ее также в объятиях. Младший сын был ей, очевидно, дороже первенца. Сама порывисто приголубив мальчика, она усадила его около себя, вышитым батистовым платком отерла ему разгоряченное лицо и с одобрительной улыбкой заслушалась его детской болтовней.
Надзиратель Чачков деликатно отошел в сторону, да ему было теперь и не до них, потому что воспитанники, возвращавшиеся один за другим с прогулки и с шумным говором проходившие через приемную в столовую, требовали его полного внимания; каждому говорил он что-нибудь, по его мнению, подходящее и приятное.
– Дельвига я сейчас узнала на улице по его синим очкам, – говорила полушепотом Ольга Сергеевна брату, который должен был называть ей по именам всех товарищей, проходивших мимо как бы церемониальным маршем.
– А этот блондин, верно, князь Горчаков? – спросила она, когда мимо них прошли опять два лицеиста, блондин и брюнет: первый – писаный красавец; второй – тщедушный, неприглядный малый, с крупным носом и заметными уже усами.
– Да, Горчаков, – отвечал Александр. – Ты как догадалась, Оля?
– Да ведь ты же писал мне, что он в своем роде Аполлон Бельведерский…
– Не правда ли? Но он прекрасен не только телом, но и душой. Впрочем, Суворочка ему в этом отношении ничуть не уступит.
– Суворочка?
– Ну, да, тот брюнет, что шел с ним, – Вальховский, Суворочка или Sapientia[2].
– За что вы его так прозвали?
– За его выдержку и рассудительность. Поверишь ли: чтобы не изнежить своего слабого тела, он спит нарочно на голых досках, встает зимой в 4, летом в 3 часа утра; чтобы приучить себя к голоду, он постится по неделям, даже в мясоед отказывается от пирожного, от чаю; наконец, даже приготовляясь к урокам, чтобы тело не отдыхало, он кладет себе на плечи по толстейшему тому словаря Гейма. Прямой спартанец или Суворов.