Тем не менее я ухитрился выспаться и туманное апрельское утро встретил с оптимизмом. Ничего, что рандеву с плавбазой в проливе Лаперуза не состоялось, зато я ведь уже не болтаюсь где-то на Курилах, а вполне определился и нахожусь на борту шустрого сейнерка. Сейчас придёт капитан, мы отчалим и потопаем на промысел. Кстати, пока будем топать, я свяжусь по радио с базой, узнаю обстановку на борту и дам кой-какие цэу. Поуправляю, так сказать, дистанционно родным производством…
Туманное утро постепенно перешло в пасмурный день, затем – не скажу, что незаметно – в ранние сумерки. И за всё время я только четверых членов этого доблестного экипажа лицезрел живьём: опять-таки кока, самоотверженно сварившего в обед суп из сайровых консервов, старпома, ставшего ещё более виноватым и прогнувшимся, того же требовательного машинного пролетария и сменившего его аж к вечеру Земелю, третьего, как выяснилось, механика. Пролетарий же оказался вторым механиком, то есть хозяином машины, корабельного, так сказать, сердца. Получив выстраданный могарыч, он, сердешный, быстро этак, словно провалился, исчез в недрах парохода и появился снова на свет божий, то есть в кают-компании, через час совершенно готовым зюзей. Такая скороспелость, решил я, объясняется либо закалкой-тренировкой, то есть алканавтским профессионализмом, либо элементарным отсутствием закуски. Утверждая меня в последнем, он пошарился на камбузе, изыскал у плиты кус полужидкого масла, ополовинил его, размазал по хлебной горбушке и вонзил в неё зубы. В этот самый миг и вырос на пороге Негоро. О, это было самое настоящее явление Громовержца.
– О-у-у! – Взревел он, мгновенно оценив урон, нанесённый механиком. – Ну, хрен вам теперь, а не жареная картошка! Ты ж, змей, последний шмат маргарина сожрал!.. О-у-у, как вы меня заколебали все! Вот бордель, так бордель!..
Перечитав за день половину «подушки», состоящей из двух подшивок сахалинских газет, я снова задвинул их в изголовье и отошёл ко сну. Отошёл, отплыл, отчалил. Ибо во сне камбуз «Дубовцов» вознёсся выше капитанского мостика и воцарился на его крыше, то есть на пеленгаторном мостике, где как раз имеется запасной штурвал. Негоро отбил склянки поварёшкой по кастрюлям, ухватил штурвал и рявкнул суровым своим баритоном в переговорную трубу, немного смахивающую на самоварную:
– В машине! Кончай бордель, вашу мать! Запускай двигун!
Как ни странно, «Дубовцы» вздрогнули, лошадиные силы в машине затабунились, из трубы, почему-то из той же, переговорной, прямо в нос Негоро ударил сгусток чёрного дыма. Самозванец, мигом ставший негром, пролаял туда, в дым, что-то невнятно-нецензурное, резко отвернул трубу в сторону, вынул из кармана украденный из капитанской каюты коричневый микрофон со спиральным шнуром, и по всему пароходу разнеслось громогласное:
– Наш капитан… снимите шляпы, муфлоны… безвременно сгинул… от голода!.. Вы сожрали последний маргарин. Па-след-ний! Больше нет. Чиф, подтверди!
– Да-да, – донеслось откуда-то снизу, с капитанского, похоже, мостика, подобострастное. – Нетути больше, нетути…
– «Нетути» и капитана, – передразнил его кок. – Всем остальным… слушать мою команду… – Он прочистил горло, рык, усиленный микрофоном, потряс атмосферу, сгустившуюся над «Дубовцами». – Отдать концы!
Боцман, единственный на палубе соблюдший (или как?) ТБ, в каске с надписью белилами «Botsman», сбрасывает с причальных тумб швартовы.
– Всем, я сказал, всем, – снова заорал Негоро, – отдать концы!!!
На палубе возникло секундное замешательство, потом началась паника. Действительно муфлоны! Кто кидался отнимать у боцмана капроновые концы, кто выхватывал из-за пояса ракетницы (пираты да и только, подумал я, все вооружены, ты глянь), они приставляли – о, ужас – толстые стволы к головам и…