Я шла по Пушкинской и по Ленина – Ришельевской, задрав голову, как в последний раз. И как в первый раз причудливые лепнины, витые колонны, элегантные вензеля и гербы на стенах зданий, могучие атланты, изящные кариатиды, суровые бородатые барельефы заслуженных жителей города складывались в мою картину мира. Дело в том, что если вы родились в таком городе, как Одесса, вашим глазам навеки суждено глядеть вверх, а душе – стремиться к крышам, над которыми летают чайки. И вы постоянно пребываете в не-здесь.

Со своим классом я так и не попрощалась. Мама до сих пор считала, что о таких вещах вслух не говорят, и, несмотря на насмешки брата и протесты папы, настояла на том, чтобы я никому не рассказывала о том, что уезжаю. Пусть в начале учебного года, когда я уже буду далеко, папа расскажет коллегам и ученикам, что его дочь поступила на элитную заграничную программу. А где именно – не их дело.

Так что на последнем уроке я пожелала всем хорошего лета, а не хорошей жизни и на вечеринку, посвященную окончанию девятого класса, которую организовывал Андрюша Языков, не пошла, хоть и сидела с ним за одной партой всю свою сознательную жизнь и даже была в него однажды влюблена.

Ведь меня мало что связывало с моим классом. Разве что с Аленой Зимовой. Но ей я тем более ничего не сказала, хоть она и бросала на меня какие-то странные взоры, будто что-то подозревала. Но я притворялась, что не замечаю.

С Митей Карауловым я тоже не попрощалась. В июле он несколько раз кричал со двора – звал меня погулять. Бульдог лаял. Однажды Митя даже постучался в двери, чего не делал никогда прежде. Но я заперлась в чулане и попросила бабушку передать, что у меня скарлатина и дифтерит, а также холера и чума.

Зато я попрощалась на акробатике. Сообщила Белуге, что уезжаю в дальние страны становиться балериной, и пусть они вместе с Катей ищут себе другую нижнюю. Тренер был глубоко шокирован и принялся обвинять меня в предательстве и измене собственной тройке, не говоря уже об одесской сборной, а так не поступают даже распоследние жиды. Катя плюнула мне под ноги, а Белуга разревелась и бросилась мне на шею. Я не посмела ее оттолкнуть, хоть руки и чесались.

Все лето я читала книги и делала вид, что никуда не уезжаю. Всю “Анжелику” прочла, которую бабушка мне наконец доверила, раз меня приняли в Израиль. А потом вдруг наступило тридцать первое августа, я побежала прощаться с Дюком, а когда вернулась, такси уже поджидало у большой арки первого двора. Родители кричали, что я безответственна, как Обломов.

Мои чемоданы собирали мама с бабушкой.

– Мы скоро подъезжаем. – Антон Заславский перегнулся через меня, отворил верхнюю створку окна и уселся на сиденье напротив.

Я потерла глаза и заметила, что темнеет, автобус пуст, а дорога петляет сквозь ущелье, то вверх, то вниз. Уши заложило. Вокруг возвышались поросшие леском склоны холмов, какие-то заржавевшие колымаги торчали слева, а в окно залетал прозрачный и чистый воздух, больше не похожий на банный. Мне даже показалось, что мы выехали из Израиля в другую страну.

– Эта дорога обагрена кровью, – сказал Антон. – Многие полегли, чтобы мы теперь могли беспрепятственно въехать в Элию Капитолину.

Должно быть, я все еще спала. Потом он некоторое время молчал, а мимо, в низине, пронесся удивительный городок с зелеными куполами минаретов, затем коричневые крыши маленьких домишек на вершине горы, каменные развалины, огромная белая стена, над которой рядами лежали прямоугольные плиты…

– Смотри, это Сион.

Тут Антон извлек невесть откуда гитару и, перебирая струны, приятным голосом завел: “Тебя там встретит огнегривый лев и синий вол, исполненный очей, а с ними золотой… ”