Лукреция смотрела куда-то мимо Зафира, но ему казалось, что от нее ничего не ускользнуло: ни его лоб, покрытый испариной, ни перепачканные в тесте руки, которые в спешке ему не удалось полностью оттереть, и он поспешил спрятать их за спину, чтобы не выглядеть перед госпожой совсем уж замарашкой.

– Приготовь ему что-нибудь простое и в то же время необычное.

Лукреция не требовала, а просила, тем самым приводя в еще большее замешательство Зафира. Говорила она негромко, мягким приглушенным голосом, выдававшем ее обеспокоенность состоянием брата, в котором, говорили, она с детства души не чаяла. Бедняжка изрядно исхудала и осунулась за последние дни, с тех пор, как раненного Хуана Борджиа внесли на носилках в Замок Святого Ангела, беспрестанно молилась за его здравие – единственное, чем она могла помочь ему, – ее даже не пускали на порог его комнаты.

«Простое и необычное. Как такое возможно?» – недоумевал Зафир, судорожно соображая, что же он может такого особенного приготовить для герцога, измученного тяжелым ранением, и отвергавшего любую еду, которую повара, сбиваясь с ног, мчались готовить по первому же требованию Галлиано.

Просьба Лукреции уже сама по себе выглядела необычной. Сама графиня Пезаро, как успел заметить Зафир, в еде была на удивление не прихотлива. Кулинарным изыскам, какие можно было отведать в Апостольском дворце, особенно в праздники, она предпочитала простую пищу: мягкие сыры, политые медом и молочную рисовую кашу с миндалем и корицей, любила тушенные овощи, приправленные оливковым маслом, с удовольствием угощалась рыбой и не только в пятничный пост. Зато ее брат предпочитал мясо.

«Джованни Борджиа жаждет крови!» – шутили в таких случаях на кухне повара, предусмотрительно оглянувшись и убедившись, что поблизости нет Козимо – тот не терпел подобных вольностей в словах. Молодой герцог ел мясо чуть ли не полусырым. Для Хуана с жаркого срезали только слегка обжаренные сверху куски с еще не свернувшейся внутри кровью, сочившиеся прозрачным соком, когда в них вонзался нож, и еще не утратившими своей мягкости и нежности. А вот птицу герцог Гандийский не жаловал. Особенно каплунов, которых нередко подавали к столу.

– Кастрированный самец не внушает доверия, – посмеивался он, глядя, как другие за столом, чуть ли не со стоном впиваются в нежнейшее белое мясо откормленных словно специально для самых больших чревоугодников птиц, слизывая с пальцев струящийся жир, пробавляясь затем глотком горькой монастырской дженцианы для улучшения пищеварения.

Впрочем, Хуан в последние дни, мучаясь лихорадкой от незаживающей раны, оказался равнодушен и к мясному. Хотел его Козимо порадовать артишоками с соусом, замешанным на мяте с рутой, греческим фенхелем и кориандром для придания изысканного вкуса, добавив туда еще щепотку перца для возбуждения аппетита, несколько капель смирны для утоления боли, меда, чтобы смягчить остроту, и немного гарума, чтобы в финале оттенить вес букет пряностей и специй. Но и это блюдо, которое апостольский повар готовил с особым тщанием, как художник выписывает каждый штрих своей картины, осталось не оцененным герцогом Гандийским.

«Художник!» – неожиданно мелькнуло молнией в голове Зафира.

В апостольских апартаментах в ту пору вовсю шла работа. В Замок Святого Ангела пригласили мастеров для росписи стен и потолков. Готовила кухня и для них. Но ничего особенного. Кашу из полбы, лапшу. То, что ели обычно и другие работники. Правда, в отличие от живописцев, повара за день так успевали надышаться ароматами множеств других блюд, что были сыты уже одними запахами. Зато эта вечно голодная братия в перепачканных красками рубахах то и дело заглядывала жадными глазами в котелки, не осталась ли там еще чего съестного. Только главный у них, – Зафир не помнил его имени, – ел обычно торопливо, не замечая содержимого его миски, нередко забывая даже помолится перед трапезой. За еду он принимался быстрее, чем успевали закончить традиционное «Благослови, Господи Боже, нас и эти дары, которые по благости Твоей вкушать будем…». Только когда звучало в конце «Аминь», художник, будто опомнившись, быстро осенял себя знамением, тут же снова хватаясь за ложку, а потом, проглотив последние капли и крошки со своей тарелки, мчался назад в покои понтифика, где ждала его работа.