Любой отпечаток памяти может Гусев наспор почти на каждый день, как из штанов фокусник-фотограф, вынуть, достать мгновенное изображение усохшей минуты – кроме одного дня, который назло себе навсегда забыл. Когда под праздники красивую халтуру чертил, а пришел доктор.
До этого дочка немного взялась нарушать обмен веществ и стала спать подолгу вместо закрытой уже школы, писаться и что неровно говорить, а что умалчивать. Пришел старый противного вида как бы профессор по вызову, в очках с жадными глазами посередине, обстучал, общупал, потыкал девочку приборами, насобирал в мензурки, а потом, криво уставясь мимо Гусева, пожевал – отец, Вам бы тоже провериться надо, и мамаше заодно.
– Какая болезнь? – прямо указал ему место Гусев.
– Не знаю, и не понимаю, – честно ответил шарлатан в халате, и Гусев его до злобы вежливо прогнал.
Ничего этого Петр совершенно не помнит, кроме заколки на профессорском галстуке в виде жука с розовыми нагло почти моргающими глазами. Но не успел Гусев порассмотреть в глубине души ученое насекомое, услышал вдруг:
– Вот псы шавки молодцы, – и упершегося в свое Гусева затормошила жена, и ткнула пальцем в лужу и, медленно разгораясь, захохотала. – Японские дети, глянь, морды.
К сливной луже подтащилось окрестное разномастое собачье – полакать бурды, посмешивать кровь и слюни, проявить характер. В стайке было до десятка разных штук, все, как на подбор, дальние родичи, до того опометившие друг друга, что в каждой зверушке уложилось по пол ноги, холки, по ушку и обрубку соседкиного хвоста. Они кружили какой-то свой танец, щерили морды и делано зевали, одна-две крупные пятнисто-рыже-черной масти с белым подпалом злобно чертежнику лыбилась, намекая на его не слишком прочное расположение.
– Ой не могу – ощениться навылет, – подкряхтывала сквозь смех жена. – Ты обрати: любятся, вот вам, бывшим мужикам, лежебоким палкам, герои дня.
Гусев нехотя приподнял глаза и увидел двух главных персон дикой псарни. Посреди лужи, дрожа и пританцовывая, маленький невзрачный серый кобелек взобрался на круп крупномордой серой суки и, отчаянно крутясь, пытался устроить из нее подругу. Подпрыгивал, карабкался, юлил. Стадо, повизгивая и потягиваясь, шаталось, помешивая грязный снег, кругом. Сбежалась к луже окрестная детвора, подтянулись, лениво шевеля своих щедрых подружек, приподъездные пацаны-малолетки, стали радостно орать и давить шавок. А спарившиеся все терлись и терпели. Приплелся гордый Махмутка в круге самой разнородной родни, застучал сухо в ладоши, засеменил, как в танце далекой земли, немного как бы запела родня. Подтащили друг друга к арене со скамей женщины-доходяги и бабки-пережитки, разные непутевые обходчики и свободные слесаря. Откуда-то с Севера, со складов и от гаражей приперся бомжа полусидя на терпеливой подруге Ленке, и эти молча уставились. Дикий вой поднялся вокруг жидкой помойки. Визжали и метали палки переростки, моталось очумелое собачье, жена пошла в камаринскую в полукруге золотом скалящихся инородцев, мычали и нетвердо кружили двумя подпорками побирухи, и, кажется, ровно тогда чертежник Гусев увидел этого постороннего.
Худая и бледная спирохета со всклоченными редкими потными волосенками, так сказать в очках на босу ногу, он выполз на всеобщее посмешище к самому центру потехи. На нем косо натянута была серо-белая водолазная кофта с истертой древней эмблемой фестиваля какой-то молодежи, синие вислые, когда-то индийские штанцы далеко не доползали до обутых в расхристанные китайские кеды-лапти ступней. Бледный прижимал к грудной ямке белый продуктовый пакет отливавшими синевой крючковатыми пальцами. Он вошел в лужу по щиколотку, поднял на манер белого флага пакет и негромко крикнул: – «Уходите!» Народ и собаки кто засвистел, кто залаял. В полуметре от шизика шлепнулась крупная палка и пустила волну вони.