– Казнь состоится завтра на рассвете, в роще падуба у восточного склона – в присутствии всех воинов кланов Умейя, Курейши и Бану Худ. Ответственность за своевременность построения возлагаю на каидов полусотен. Если завтра утром я останусь вами недоволен, следующими на деревьях повиснете вы.
Саид очень сочувствовал и тем, кого вел на смерть, и тем, кому пришлось смотреть на казнь родичей и друзей. Впрочем, приговоренные вели себя с большим достоинством. Их привезли верхом, со связанными за спиной руками. Многие попросили принести им в тюрьму белые одежды паломников и надели их, прежде чем ханаттани наложили на них руки и повели на смерть.
Ашшариты из кланов тоже надели самую простую одежду – они не хотели оскорбить своих старших праздничным и нарядным видом.
Грохнули барабаны, палачи подняли с колен троих осужденных и повели к деревьям. Это были предводители отрядов.
К Тарику, сидевшему на своем бледно-сером сиглави, быстрыми шагами подошел поэт аль-Архами и сказал:
– Господин, еще не поздно явить милость.
На них смотрели. Тарик, закутанный в угольно-черную джуббу, в утренних сумерках походил на ворона. Меж тем палачи уже накидывали петли на шеи осужденных.
– Милость?.. – Самийа переспросил с таким искренним удивлением, что у всех, кто еще на что-то надеялся, упало сердце.
Потом Тарик презрительно скривился и добавил:
– Боюсь, мой друг, милосердие и сострадание не входят в число моих главных добродетелей. Я бы даже сказал, что они вообще не входят в число моих добродетелей.
Каид-южанин, отвечавший за последний сигнал, заинтересованно наблюдал за беседой нерегиля и поэта.
– Господин, – не сдавался аль-Архами, – по твоему приказу вот-вот казнят надежду лучших родов аш-Шарийа. Умейя – прямые потомки Али, их родословной четыре века, Курейши тоже пришли с Посланцем из пустыни, это очень древний род…
– Четыре века?..
Если бы кто-то попытался вложить в этот вопрос еще больше холодного презрения и издевательской насмешки, у него бы навряд ли получилось.
– Я впечатлен, аль-Архами, – голос нерегиля сочился ядом.
И Тарик ободряюще обратился к каиду, стоявшему у стремени с желто-алым платком в руке:
– Вешайте-вешайте.
Юноша вскинул ослепительно-яркий шелк – и резко опустил руку. Барабаны зарокотали и смолкли. По рядам воинов пронесся горестный вздох. Многие закрывали лица руками и начинали молиться.
Барабаны грохнули снова.
И снова. И снова.
…Теперь пришла очередь старого седого тысячника, повидавшего на своем веку десятки сражений, и двух молоденьких сотников. Когда их поставили под деревья, из строя воинов Бану Худ раздался выкрик:
– Нерегиль! Возьми лучше мою жизнь, она мне не нужна, – но пощади моего сына!
По рядам, в которых уже и так слышался ощутимый ропот, пошел гул. Расталкивая воинов, вперед вышел еще не старый, с едва наметившейся проседью высокий ашшарит в сине-зеленом полосатом кафтане. Швырнув к копытам коня Тарика джамбию, он высоко поднял руки:
– Во имя Всевышнего! Если тебе нужна чья-то кровь, пусть это будет моя кровь!
– Отец, нет! – Это кричал юноша, палачи держали его за локти и не давали сойти с места.
Тарик, не обращая внимания на выклики и нарастающий гул, придержал затоптавшегося коня и невозмутимо осведомился:
– Кто позволил тебе покинуть строй, о неразумная скотина?
Войско ахнуло.
– Будешь следующим.
Взлетел в воздух желто-алый шелк, грохнули барабаны.
Ханаттани поволокли к деревьям несчастного отца, и палач отпустил локоть приговоренного – юноше пришлось подождать своей печальной очереди.
Увидев, кого палач оставил стоять на коленях на мокрой от росы траве, аль-Архами охнул, закрыл лицо рукавом, а потом вдруг с решительным лицом вновь шагнул к нерегилю. Загремели барабаны.