Вылезая из пролома, оглянулся, словно обронил там что-то, зацепился за что-то ниточкой, ниточка тонкая, а не пускает, больно… Ладно, пусть рвётся, надоели за сегодня загадки! Вылез, перешёл через дорогу и… отгадал, что тянуло: в другом от петляющей тропки краю кладбища есть совсем другие две могилки. Сколько ж он на них не был! Даже на пасху всё на чужих, где нальют – и уж не отца с матерью, поминаешь кого ни попадя… На обратной дороге надо зайти. Захламились, наверное, заросли… А как им не захламиться? Кому ухаживать? Из детей на селе один Антон остался, а какой с него спрос – пьяница. Сестра, Ольга – лёгкая была девка! – с первым же холостым дачником уехала в Москву, не прижилась там, как ни цеплялась. Вернулась с агрономом, в соседний колхоз, почти в родные края – от села пятнадцать километров по шоссе и три по грунтовке через лес. Антон был у неё два раза. Первый помогал строиться, хотя вся стройка – крышу перебрали, дом-то старый, а второй… второй… лучше б не вспоминался! Агроном уже исчез – в лихой нашей жизни это просто случается: был агроном и – нету.
С братишками ещё круче вышло… могилы матери они и не видели: сначала их посадили, а потом она умерла, через полгода после суда, больше не вытянула. А тянуть, чтобы дождаться, нужно было б ещё лет девять с гаком. Антон тоже, поди, не дождётся, хоть теперь и немного осталось. Есть ли только, кого ждать? Может, к другой встрече готовиться надо…
Братьям было по тринадцать, когда Антон с отцом выучили их стрелять – в лесной стороне живут, как без этого? По четырнадцать, когда умер отец, по пятнадцать, когда начал – с первыми дачными делами – пить Антон, по шестнадцать, когда начали пить сами, по семнадцать, когда завалили своего первого лося, и по двадцать пять, когда вместе с одиннадцатым своим сохатым застрелили насмерть егеря…
Следствие, суд, затухание матери, похороны Антон помнил плохо – едва ли один день в тот год он был трезв.
Вообще-то батюшка жил в соседнем селе, но и здесь у него был небольшой тёплый домик, несколько соток огорода под картошкой, вокруг которого, с обеих сторон забора, густо росла сирень.
«Ну, и что я у него спрошу? – Антон снова прилаживался отдохнуть, теперь под сиренью, невдалеке от раскрытых поповских окон, – что в этом хорошего – умирать? Как спросить? Захочет он с мной говорить? Припёрся!.. А что такого? Может быть всё дело – в одном слове, которого ещё не слышал, а может и не в слове: увидишь что-нибудь этакое… и сам всё поймёшь. И всё-то будет ясно. И легко…»
Из открытого окна доносились голоса – один женский, старостихи, антоновской соседки, он её узнал, другой – поповский. Голоса и смех. По антонову разумению попу смеяться не пристало, не смог бы объяснить – почему, но не пристало. «Что они там – пьют?» Прислушался. Поп пел частушки, правда, вполне приличные, старостиха старалась подпевать. «Пьют… а может и не пьют. Чего тогда петь?» Пенье прекратилось. Батюшка в светлых брюках и в рубашке с короткими рукавами вышел и засеменил к туалету – домик его был без двора. Но до туалета не добежал, у первого же сиреневого куста остановился, помочился и заспешил обратно. «А вот эту, вот эту… – снова послышалось из окна:
С неба звёздочка упала
И в траве растаяла.
Поп за милою гонялся,
Попадьиха лаяла.
Антон сидел под сиренью мрачный. Ещё с десяток частушек, утыканных короткими подвизгиваниями соседки, высыпались из окна на его поникшую голову, потом пенье опять неожиданно прервалось, послышался звук упавшей табуретки и стало тихо.
«Врёшь ты, поп! – подумал Антон, – помирать-то плохо…» Поднялся, захотелось крикнуть в окно что-нибудь обидное, даже поближе подошёл, потом махнул рукой, повернулся и поплёлся прочь.