(По крайней мере, у них нет детей, подумал Соланка, когда сбылись его собственные дурные ожидания и опасения всех прочих. Он размышлял о своем телефонном разговоре с Асманом. «Папочка, ты меня слышишь? Ты где?..» Он вспомнил себя много лет назад. Райнхарту хотя бы не приходится жить с этой пронзительной детской болью.)

Слов нет, Райнхарт вел себя не лучшим образом. На постигший его брак он отреагировал тем, что завел интрижку, а тяготы адюльтера заставили его закрутить еще одну; когда же обе возлюбленные попытались подвести его к какому-то решению и каждая пожелала стать ведущей в автогонке его личной жизни, Райнхарт умудрился отыскать в своей и без того переполненной постели место для еще одной женщины. Возможно, Минни Рот как знаковая фигура очень даже соответствовала месту и образу жизни Райнхарта. После нескольких лет такого существования и переезда из лондонского Холланд-Парка в нью-йоркский Уэст-Виллидж Бронислава – и как только этим полякам удается постоянно всплывать то тут, то там? – выехала из квартиры на Гудзон-стрит и посредством нескольких судебных тяжб обязала Райнхарта обеспечивать ей в высшей степени достойное существование в одноместном номере фешенебельного отеля в Верхнем Ист-Сайде. За ней также оставалось право безлимитного пользования кредитными картами мужа. Вместо того чтобы развестись с ним, объявила Бронислава самым сладким голосом, она решила отравить всю жизнь, что ему осталась, по капле выкачать из него кровь без остатка. «И держи кошелек полным, милый, – посоветовала она, – потому как, если он отощает, мне придется прийти и забрать то, что тебе дорого на самом деле».

Дороже всего Райнхарту были еда и выпивка. Он владел крошечным коттеджем в Спрингсе. Одним из тех, что называют «солонкой с крышкой», двухэтажным с фасада и одпоэтажным с тыла. На задворках, в саду, находился сарай, переоборудованный хозяином в винный погреб. Этот погреб был застрахован на куда большую сумму, чем сам дом, наиболее ценной вещью в котором являлась ультрасовременная газовая плита на шесть конфорок. В те дни Райнхарта называли самоускоряющимся гастрономом, «гурманом с турборежимом»; его холодильник всегда ломился от тушек мертвых птиц, готовых в любой момент пережить свое окончательное исчезновение – или вознесение? – томясь в собственном соку. В этом холодильнике боролись за место деликатесы со всего мира: язычки жаворонков, яички эму, яйца динозавров. Но когда на свадьбе друга Соланка упоенно рассказывал его матери и сестре, каким несравненным удовольствием оборачивается обед у Джека, обе женщины выразили крайнюю степень изумления.

– Джек готовит? Наш Джек? – недоверчиво спросила мать Райнхарта, для верности указывая на сына пальцем. – Джек, которого знаю я, не способен открыть банку фасоли, пока я в сотый раз не покажу ему, как пользоваться открывашкой.

– Джек, которого знаю я, – вмешалась сестра, – не способен вскипятить воду и при этом не сжечь кастрюлю.

– Джек, которого знаю я, – безапелляционно резюмировала мать, – не отыщет кухню без помощи собаки-поводыря.

Да, этот самый Джек вышел на уровень лучших шеф-поваров мира. Соланка не переставал изумляться способности человека к автоморфозам, изменениям собственной сути, которую американцы почему-то считают своей особой национальной чертой, хотя у них нет для этого никаких оснований. Любят они навешивать на все ярлык «американский»: американская мечта, американский буйвол, американские граффити, американский психопат, американская мелодия. Но все вышеперечисленное имеется и у других наций на планете – все, кроме веры в то, что обозначающий нацию придаток к явлению способен изменить его суть. Английский психопат, индийские граффити, австралийский буйвол, египетская мечта, чилийская мелодия… Для того чтобы по-настоящему обладать вещью, почувствовать ее своей, американцам надо, чтобы она была «американской», думал Соланка, и это выдает их странную уязвимость. Проще говоря, их капиталистическую суть.