Однако мне все равно следовало провести ночь на высотке. Вести наблюдение до утра – таков был приказ.
– Пленных поведет старшина, – сказал я, вернувшись к своим. – Симко будет со мной.
Алиеву я дал инструкции. Передал свой разговор с переводчицей и велел доложить Астафьеву обо всем, не упуская ни одной мелочи.
Симко хмурился. Переводчица раздражала его до крайности. Пока мы лезли на холм, он угрюмо молчал, сопел и бросал на нее свирепые взгляды.
С холма открывалось шоссе, стальное от лунного света, и фабричные трубы предместья. В полусотне шагов от виллы, за садом, под крутым откосом, стоял высокобортый, крытый брезентом, тупоносый грузовик. Несмытые белые полосы зимней маскировки покрывали кузов. Долговязый немец расхаживал взад и вперед по асфальту, подпрыгивал от холода и бил себя по бедрам.
– Это Кай, – сказала переводчица.
– Давай туда, – приказал я сержанту и указал ограду, нависшую над шоссе. – Заодно и на него поглядывай.
– Это русские, Кай, – сказала девушка по-немецки и так, словно речь шла о самом естественном. – Ты в плену. Тебе известно уже?
– Jawohl, – коротко отозвался Кай.
Все же я отобрал у Кая автомат и заглянул на всякий случай под брезент.
– Так вы Катя? – спросил я переводчицу, когда мы отыскивали вход в подвал.
– Катя. Катя Мищенко.
Понятно, мне хотелось знать о ней больше. Так и подмывало. Но я сдерживал себя. «Мало ли что она может сочинить, – строго внушал я себе. – Доставлю ее нашим – там разберутся».
Между тем в душе я доверился ей. И это смущало меня. Поэтому я напустил на себя строгость, говорил с ней односложно, резко. Именно так, казалось мне, повел бы себя на моем месте Астафьев, командир нашей роты. Он был суровый человек, неразговорчивый. Я любил его и нередко подражал ему.
Круглый стеклянный пузырь на толстом проводе все еще светил в подвале. За креслом, где сидел старый майор, темнела глубокая, узкая ниша. В ней – фигура какого-то святого. Курьезная фигура – с черной негритянской головой, с черными руками.
Из соседней комнаты железная винтовая лестница вела вниз. Я зажег фонарь. Мы спустились.
В луче фонаря возникли дощатые ящики. И другие ящики, необычного вида, широкие и плоские. Заблестели рассыпанные на полу гвозди. А посреди помещения возвышалась фигура женщины с луком в руке.
– Вот, – сказала Катя, – видите, готово все. – Она прошлась среди ящиков, потрогала их, пощупала тюки, потом смерила взглядом статую. – Я должна была вам показать… Чтобы вы, по крайней мере, знали место.
– Ясно, – сказал я.
– В коробках фарфор. Дворцовые сервизы. Кидать нельзя, запомните. Ладно?
Я спросил, что в плоских ящиках. Оказывается, картины. Вот не думал! До сих пор я встречал картины только в рамах.
Должен заметить, хоть я и воображал себя непроницаемо строгим, мои настроения все же отпечатывались на моей нескладной физиономии весьма отчетливо.
– Я тоже вот, – она засмеялась, – как пришла первый раз в музей, в хранилище, мне жалко их было, жалко картин. Море плещет, деревья шумят, люди как живые написаны, – да как же можно это трогать, из рам вынимать… и в темницу…
Я ничего не ответил. Я сжался весь еще сильнее оттого, что она так внезапно и непрошено заглянула мне внутрь. А она как ни в чем не бывало порхала по комнате, сыпала именами. Я уже не помню сейчас всех художников, которых она назвала тогда. Я не знал их, кроме Айвазовского.
И тут меня прорвало. Мне вдруг взбрело на ум показать, что и я не лыком шит.
– Девятый вал, – сказал я.
У нас дома, в Калуге, висела репродукция «Девятого вала».
Катя улыбнулась. Веселые, лукавые искорки плясали в ее глазах. Я насупился.