Это было так неожиданно – кровь, нападение во дворе жилого дома, в покоренном и уже притихшем городе, что я с минуту топтался возле Кая, беспомощно озираясь.
Сбегались люди. Что-то блеснуло, ко мне сквозь толпу протолкался немец с губной гармошкой. Он положил ее в карман; мы подхватили Кая и понесли к воротам. Водитель-сержант завидел нас из «виллиса» и поспешил на помощь.
– Везти нельзя, – сказал немец. – Надо скорее… Тут есть врач.
– Вы не видели, кто стрелял? – спросил я.
– Нет. Я ничего не слышал даже… Вижу – он упал. Проклятье! Неужели еще мало всего этого? – Он задыхался от гнева. – Стрельбы, мучений…
Не доходя до ворот, мы повернули к крыльцу. Крутая, узкая лестница привела нас под самый чердак.
«Augendiagnostik», – прочел я на двери. Открыл человек в халате не первой чистоты, рыжий, поджарый, в оббитом, словно обкусанном пенсне.
Кая уложили на кушетке. Кабинет был до странности пуст. Несколько пакетов с лекарствами в поставце. Никаких инструментов, если не считать лупы на столике у кресла, небольшой, цилиндрической лупы ботаника или часовщика. И еще удивило меня огромное, в красках изображение человеческого глаза, прибитое к стене и наполовину задернутое марлевой занавеской. Признаюсь, я с некоторым недоверием следил, как Иеронимус Кимбл ощупывал Фойгта.
Раненый дернулся и провел пальцами по лицу, словно согнал что-то.
– Кимбл хороший врач, – промолвил немец, помогавший мне. – Он поглядит вам в глаза и сразу скажет, что у вас. Тут, по этому рисунку, – он потянулся к плакату и показал радужную оболочку, испещренную клеточками и точками, – все можно определить. Тут все отражается.
«Хиромант какой-то», – подумал я. Немец говорил раздельно, как на уроке.
– Кимбл учился в Бразилии, – прибавил он. – Глазных диагностиков всего одиннадцать. Во всем мире.
Кай запрокинул голову, скрипнул зубами и еще раз согнал что-то с лица.
– Он немец? – спросил Кимбл.
– Да, – ответил я.
Раненый затих. Кимбл сунул стетоскоп в карман и запахнул халат.
– Русский, немец, поляк – теперь это все равно, – проговорил он в сердцах. – Мертвые не имеют национальности. Они равны.
Кай лежал вытянувшись. Мой спутник тронул меня за рукав.
– Кимбл честный врач, – сказал он по слогам. – Клянусь, господин офицер.
– Кто его? – спросил врач.
– Соотечественник. – Немец скривил губы. – Тоже сын Германии. Вроде фон Шехта. Боже мой, когда же это кончится!
Он не отводил от меня прямого, скорбного взгляда. Кай умер? Я не хотел верить этому. Я ждал, что Кимбл тряхнет своей рыжей гривой и бросит, улыбаясь: «Отлежится», «Через недельку встанет» – или что-нибудь в таком роде. И вдруг – умер! Убит вражеской пулей. И не вернется в свой Розенштадт. Убит в весну победы. Убит, когда все кругом взывает: довольно смертей! Когда земля, кажется, уже полна мертвецов. Не может принять их больше.
«Мертвые равны», – вспомнилось мне. Неправда! Фон Шехта тоже нет, но он умер иначе. Трупный яд останется после таких. А другие сгорают чистым огнем, освещая дорогу живым.
Тут я с болью, с ужасом поймал себя на том, что думаю так не только о Фойгте, но и о Кате. До сих пор я берег ее в своих мыслях живую, только живую. Янтарная комната, картины, экспонаты из музеев – все это было для меня как бы вне войны. Смерть Кая словно толкнула меня обратно на передний край.
Точно в тумане замелькали передо мной санитары, натянувшийся холст носилок и наш эскулап, склонившийся над телом. «Ранение смертельное», – услышал я. Кая вынесли. Я спустился во двор.
Двор шумел. Немцы, собравшись в кучки, обсуждали происшедшее. Гельмут Шенеке – так звали моего нового знакомого – шагал рядом со мной, сунув жилистые руки в карманы комбинезона.