– Надоест, – ответил Станислав Люцианович на паузу в речи Янова. Пушкиным он занимался много, но обрисованная стариком перспектива сразу породила в нем глухое недовольство самой своей кощунственной возможностью.
«Мало ли что там в этих черновиках обнаружишь», – подумал он, вспоминая свои собственные черновики, тщательно уничтожаемые – хотя, увы, не так уж тщательно. Вот недавно в своей же галоше один такой нашел, правда, стихотворение оказалось приличное, доработал и в книжку вставил. Но мало ли что так найти можно.
– Дело вкуса, милостивый государь, – хрипло ответил старик. В глазах его, полных старческой голубизны, сейчас стояла темная пророческая вода, в которую даже искушенному Станиславу Люциановичу заглядывать было боязно. Неожиданно он представил старика в качестве партнера по бриджу и подумал теми же словами, что и обычно в таких случаях за картами: «Какой отличнейший партнер, надо бы в жизни подальше от него держаться». – Все дело в вашем отношении к той эпохе, в которую вы идете по тропинке из своего времени. Ясное дело, в будущее вы влюблены быть не можете, его кто же знает. Вы вспомните тех, кто видел будущее более или менее ясно, – чем хорошим для них знание будущего оборачивалось? Кассандра, Тиресий в Греции, в Риме еще тоже были… Да чего там, Сухаревская башня вон рядом стоит пока что – так Брюса помните? А в конце восемнадцатого века – последние русские предсказатели, Андрей Враль, Авель… Чем хорошим для них все обернулось? Тюрьмой, милостивый государь, или записью в скорбность умом. Один Мишель Нострадам, кажется, из будущего извлек немалые деньги, но только потому, что говорил уж так туманно, так рифмованно, что каждый его «Сотни» читает и что удобно, то и находит. Так что видеть будущее худо-бедно еще можно, но о нем непременно надо молчать. А влюбиться в него, уйти – это никогда и никому не дано, хотя, конечно, можно во имя этого будущего, ничего не говоря, зато давая обещания, много народа надуть. А тоска по прошлому зато – кто не болел ею? Разве вас эта болезнь миновала? Разве мало вы таких друзей нынче имеете, которым дорог шестнадцатый век во Флоренции либо же восемнадцатый в Версале? Найдутся, кстати, и любители самых препоганых эпох – очень уж все привлекательно выглядит с дальнего расстояния.
– Не хотите ли вы сказать, что когда-нибудь станет возможно влюбиться и в российское начало двадцатого века? – Станислав Люцианович, видимо, в силу большого количества крепкого портвейна уже окончательно принял словесную игру старика. – Когда на фронтах удушливые газы применяются, я вот у Канатчиковой дачи позавчера был, через решетку смотрел на офицеров, с фронта привезенных. Разве такой ужас был когда-нибудь? А Распутин? А дороговизна?
– Да, дороговизна, – старик сумрачно осклабился, – соль в нынешнем году уже полкопейки фунт… Ну, это еще не так дорого. Соли всюду грош цена, просыпали… ну и так далее. Нет, эти стихи вам не понравятся, вам их не прочесть. Впрочем, могу и ошибаться, не помню. Я о другом. Не буду вас уверять, что у этого… у вашего времени будет столько поклонников, как ни у какой другой эпохи за всю российскую тысячу лет. Не буду.
– Но ведь кончается что-то… Значит, и начнется что-нибудь?
– Вот-вот-вот… Так вот, представьте вы, что начнется такое, что окажется на ваш собственный взгляд неизмеримо хуже. Таким оно скверным станет, что и вообразить нынче вы не можете, нет в человеческом языке слов для этого. Пока что – нет. И так несколько раз: дальше – хуже. Но, конечно, не до бесконечности, и в какой-то момент совсем плохое начнет казаться не окончательно плохим по сравнению с чудовищно отвратительным, и тогда вернутся времена уже лишь относительно плохие, такие времена, когда хоть можно дух перевести и взглянуть назад – чтобы увидеть, ну… ну хотя бы нас с вами за столиком у «Викентьича». И вот оглянется потомок… и захочет к нам с вами за столик. Третьим будет.