Значило ли это отказ от европейского наследства, усвоенного за более чем столетие?
Разумеется, нет.
В условиях политических и социальных изменений, происходивших тогда в Западной Европе, Россия должна была четко определиться и заявить свое политическое credo. Уже к середине 1820-х годов власть осознавала в качестве главной угрозы стабильному существованию России угрозу революции, которой необходимо было противопоставить нечто прочное, исконное, «своё». Если Александр I мучительно пытался разрешить существовавшее в его империи противоречие между европейской «формой» и национальным «содержанием», сочувствуя традициям европейского либерализма и понимая значение свободы личности (хотя бы в теории), то его брат и наследник без всякого внутреннего сомнения полагал, что нашел разрешение названного выше противоречия в абсолютизации самодержавного принципа, основанного на религиозной подкладке. Мотивация также была проста и понятна: охранение «подлинной» русской жизни (т. е. того, что принималось за «подлинную жизнь»).
Как известно, лучше других сумел понять это и выразить в слове министр народного просвещения граф С. С. Уваров, автор знаменитой формулы православия, самодержавия и народности. «Мы, то есть люди XIX века, – полагал Уваров, – в затруднительном положении; мы живем среди бурь и волнений политических. Народы изменяют свой быт, обновляются, волнуются, идут вперед. Никто здесь не может предписывать своих законов. Но Россия еще юна, девственна и не должна вкусить, по крайней мере теперь еще, сих кровавых тревог. Надобно продлить ее юность и тем временем воспитать ее. Вот моя политическая система»[104].
Итак, европейское наследство не отрицалось, опыт его постижения использовался, но с учетом того обстоятельства, что Россия еще «юна». Воспитание естественно предполагалось основывать, как и ранее, на авторитете самодержавной власти и на помощи Православной Церкви, которую постепенно научались воспринимать не только как естественного союзника имперских властей, но и как часть этой самой власти. С учетом сказанного можно понять и согласиться с утверждением, что всю свою энергию Николай I посвятил принципу самодержавия, которое опиралось на официальную Церковь, не терпело ни масонских лож, ни библейских обществ. По выражению Ламартина, его правление имело целью достигнуть «неподвижности мира». По-военному управляя ведомством православного исповедания, император ревностно следил за чистотой православия, всячески содействуя репрессиям против старообрядцев и поощряя часто насильственное «обращение» униатов[105].
«Неподвижность мира» – своеобразный синоним стабильности, воспринимаемой преимущественно как регламентация и опека. В. О. Ключевский полагал, что Николай I (как и его предшественники Павел I и Александр I) владели, а не правили Россией, проводя династический, а не государственный интерес, упражняя волю и не желая (не умея) понять нужд народа[106]. Думается, разделение династического и государственного интереса применительно к самодержцам первой половины XIX в. едва ли возможно, ибо они ассоциировали себя с тем государством, которым управляли. Более того, у самодержцев соединение государственного и династического основывалось на религиозном фундаменте, а именно на восприятии власти как Богом дарованной. Другое дело, как воспринимал самодержец свои религиозные прерогативы, как ими пользовался, и каким образом все это сказывалось на положении господствовавшей Церкви империи – Православной.
Известно, что на Николая I огромное влияние оказали лекции Н. М. Карамзина, который прочел молодому монарху своеобразный курс патриотической политики. «Мы одно любим, – писал Карамзин в предисловии к своей “Истории государства Российского”, – одного желаем – любим отечество; желаем ему благоденствия еще более, нежели славы; желаем да не изменится никогда твердое основание нашего величия; да правила мудрого Самодержавия и Святой Веры более и более укрепляют союз частей; да цветет Россия… по крайней мере, долго, долго, если на земле нет ничего бессмертного, кроме души человеческой»