Подозреваю, что часы, проведенные за шитьем, были не просто подготовкой. В моем детском альбоме для рисунков есть небольшой карандашный набросок пустельги, сидящей на руке, защищенной перчаткой. Перчатка едва намечена, к тому же не очень удачно – когда я рисовала, мне было шесть. У птицы черные глаза, длинный хвост и несколько пушистых перышек под крючковатым клювом. Пустельга получилась хорошая, хотя и похожая на призрак. Как и перчатка, она удивительно прозрачна. Но одна часть наброска прорисована особенно тщательно: лапы с когтями, причем они гораздо больше, чем на самом деле. Лапы словно висят над перчаткой, потому что я понятия не имела, как нарисовать вцепившиеся в перчатку когти. Все чешуйки и когти на лапах очерчены с особым старанием, опутенки тоже. Широкая черная линия, изображающая должик, тянется от них к большой черной точке на перчатке. Эту точку я так усердно царапала карандашом, что чуть не прорвала бумагу. Получился своего рода якорь. «Вот, – словно говорила я, – у меня на руке пустельга. Она не улетит. Ей ни за что не улететь».
Это грустная картинка. Она напоминает мне работу психоаналитика Дональда Вудса Винникотта о ребенке, одержимом веревками. Мальчик связывал стулья и столы, приматывал подушки к камину и встревожил всех близких, завязав однажды веревку на шее своей сестры. Винникотт рассматривает такое поведение как способ избавиться от боязни быть брошенным матерью, переживавшей приступы депрессии. Для мальчика веревка была своего рода бессловесной коммуникацией, символическим средством соединения. Борьбой с разлучением. Держать крепко. Возможно, опутенки на моей картинке являли собой невысказанную попытку держаться за что-то, уже улетевшее. Первые недели своей жизни я провела в инкубаторе с огромным количеством трубочек, под электрическим светом. Моя кожа была вся в пятнах и кровоточила, глаза не открывались. Мне повезло. Хоть я и родилась совсем крохотной, но выжила. У меня был брат-близнец, который не выжил. Он умер вскоре после рождения. Я почти ничего не знаю о случившемся: об этой трагедии никогда не говорилось ни слова. В те годы врачи именно это советовали убитым горем родителям. Живите дальше. Забудьте. У вас же есть еще один ребенок! Живите! Много лет спустя, узнав о брате-близнеце, я удивилась. Но не так сильно, как можно было ожидать. Я всегда чувствовала, что мне не хватает какой-то частички меня. Давно не хватает. Могло ли мое увлечение птицами, особенно ловчими, возникнуть из-за этой первой утраты? А может, эта похожая на призрак пустельга нарисовалась в результате ощущения потерянного брата, и ее тщательно прорисованные опутенки свидетельствуют о желании крепко удержать кого-то, о ком я тогда еще не знала, но кого утратила? Думаю, такое возможно.
Теперь у меня умер отец. Держать крепче. Мне никогда не приходило в голову, что изготовление опутенок может стать символическим жестом. Я сидела в той странной комнате с неработающими предметами быта, разрезала кожу на длинные полоски, замачивала их в теплой воде, растягивала, обрабатывала специальным жиром, переворачивала и так и этак. И я знала, что это нечто большее, чем кусочки кожи. У меня в руках была связующая нить, которая соединит меня с ястребом, а ястреба со мной. Я взяла нож для резьбы и медленно, одним плавным движением обрезала ремешок так, чтобы получился острый кончик. Вот. Делая это, я словно оживляла образы. Ястреб неожиданно стал абсолютно реальным. И вместе с ним появился отец, так ярко запечатленный памятью, что мне казалось, он здесь, в комнате. Седые волосы, очки, голубая хлопчатобумажная рубашка, галстук, со сбившимся набок узлом. В руке чашка кофе, на лице выражение веселого удивления. Он любил меня сердить, придумывая неверные названия охотничьим принадлежностям. Колпачки называл «шляпами». Шнур для тренировочных полетов – «веревкой». Он делал это нарочно. Я злилась и исправляла его, думая, что он меня дразнит.