Потом она сварила кофе. Черный, крепкий. Я сам предпочитал его чаю и теперь не спеша тянул горячую темную жидкость. Мороженое осталось в холодильнике, гастрономический разврат – превращать такой замечательный кофе в кофе-глясе, это уж как-нибудь в другой раз.

Я скосил глаза. Заметила ли, что я неосторожно намекнул, если, мол, будет неплохо, то можно и дальше. Правда, намекнул так, что в любой момент легко отпереться, мало ли что брякнул.

– Спасибо, – сказал я, отодвигая чашку. – Прекрасный кофе. Хорошо готовишь.

– Рада, что понравилось, – ответила она с готовностью. – Иди в комнату, я быстренько помою посуду. Боюсь, как бы тараканы не завелись.

Я шагнул в комнату. Знакомый диван, телевизор в углу, цветной календарь на стене, стандартная мебельная стенка, где за стеклами немного посуды, немного книг, немного безделушек.

Вытащил альбом с репродукциями Чюрлёниса, бегло просмотрел знакомые иллюстрации, давая время убрать посуду, потом вдвинул на место, потянулся за ксерокопией Булгакова, но пальцы царапнули что-то глянцевое, в супере, непривычное, и я впервые удивился, ощутил даже некоторое неудобство, ибо в трех предыдущих квартирах, даже в четырех, возле Чюрлениса непременно стоял Булгаков, а не Хейли, которому место на три пальца левее, а дальше должно быть на толщину ладони тоненьких книжечек молодых поэтов… Так и есть, но обязательные книжки о животных стоят не в том порядке…

Надо пореже звать ее по имени, сказал я себе. Хорошо было бы три Любы подряд. Однолюбом бы был. А тут, так сказать, во избежание легче что-нибудь годное на каждый случай: лапушка, кошечка, ласточка, птенчик… Гм, для птенчика крупновата. Еще обидится! Но не коровой же звать… Или китом. Ну-ка, ну-ка… В одном из предыдущих вариантов называл одну такую же, только попышнее, облачком. Сойдет.

Когда впервые пришел вот так к женщине, я не помнил, то было десяток килограммов назад, но до того часа так и жил в том же дне, бесконечном, раздробленном на двадцатичетырехчасовые интервалы, а следующего дня так и не наступило, когда бы сделал следующий шаг, неважно какой, но чтобы настал другой день.

– Ну вот и все, – сказала она, входя в комнату. – Тараканов можно не бояться. Включить телевизор?

– Давай, – согласился я.

Она мазнула по сенсорному переключателю, села рядом. По экрану величаво задвигались оперные певцы, аккомпаниатор за роялем исправно барабанил по клавишам. Умница, передачу выбрала правильно, а то если бы футбол или детективчик, то все время бы невольно косился в телевизор, отвечал бы невпопад и вообще даже внизу был бы на нуле.

Вдруг громко и неуместно зазвонил телефон. Оба вздрогнули. Я физически ощутил, как ей не хочется снимать трубку, – телефон рядом с моим локтем, – уже приподнялся, чтобы выйти в туалет и дать ей возможность поговорить, но она дотянулась и сняла трубку:

– Алло?

В трубке послышался мужской голос. Я не слышал слов, но она нахмурилась, наконец сказала нейтральным голосом:

– Нет-нет, сегодня не могу… Ну, как тебе сказать… Ты очень понятливый…

Она положила трубку. Я кивнул на экран, спросил:

– Передача из Большого?

– Похоже.

Она взглянула мне в глаза, и разговор завязался:

– У тебя хороший альбом Чюрлениса. Помню, в Домском соборе…

– Кикашвили…

– Алла Сычева потолстела…

– Архитектура Кижей…

Мы шли по проторенной дороге, заасфальтированной, оснащенной указателями с именами звезд, поворотными знаками. Уже показалась расстеленная постель, но путь к ней шел еще через трехминутный разговор о музыке, без нее нельзя, нужно упомянуть о выставке молодых художников: «талантливые, но зажимают ребят», вскользь коснуться гастролей Мирей Матье… Успеваю! К метро можно выйти для гарантии на четверть часа раньше.