Она предлагала прогуливать математику, потому что ее тошнило от этого урока. Я соглашался. Мы уходили на стройку. Ксюша превосходно лазила по выступающим каменным плитам. Сидела на самом краю, свесив ноги, задорно болтая ими, словно сидела на мосточке, опустив босые ноги в теплую воду погреться, поплескаться. Ксюша улыбалась, прищурившись как жирный, только что наевшийся сметаны, кот и смотрела на небо. И неважно, какая была погода. Была ли это жара, непривычная для поздней осени, или это был собачий, промозглый холод, кусающий за лицо без спроса.
Она часто смотрела в небо. Говорила или пела. Ксюша пела песни, которые раньше не знала. Не знал их и я, но со временем, проведенном на стройках и крышах, я выучил их наизусть.
Мы прогуливали биологию и алгебру. Мы плюнули на геометрию и физику. Не думали мы и о химии. Мне становилось тяжело восполнять потерянные знания и одновременно лазить по стройкам. Я начал переживать и уговаривать Ксюшу не забывать так резко о школе, не отворачиваться от нее, ведь ни Ксюша, ни я не были готовы к такому отречению. Ксюша лишь посмеялась в ответ и на мое предложение вернуться на уроки, взяла меня за руку и сказала: «следуй за мной». Я последовал. Мы поднимались на лифте на крышу шестнадцатиэтажной высотки. Дверь на чердак оказалась не запертой. Мы вышли на крышу, и взору предстала Москва, раскрыто лежащая на ладони с маленькими домиками, с низкорослыми башнями вдалеке. Облака, не имеющие границ, ни начала, ни конца, накидывались на стремящиеся ввысь дома. Они были похожи на туман, но он был так непривычен для Москвы, чужд и вычурен. Московский смог – это не лондонский туман. Я смотрел на Москву чуть больше мой ладони. Ксюша пела. Она так любила мечтать и никогда не стеснялась мечтать при мне. Она стояла у края крыши и смотрела на останкинскую башню.
– Мы скоро будем счастливы, – шептала она. – Мы будем самыми счастливыми. Неважно, что сейчас тебе кажется, что для счастья нет повода. Надо просто подождать.
И я ждал. И она ждала. Потом она спрашивала, помню ли я, как мы играли во взрослых в третьем классе. Ксюша была учителем русского языка и литературы, а я был ученым. Ксюша утверждала, что мы были совсем недалеки от познания детского счастья. Я верил ей, внимая ее словам и победоносному взгляду вдаль с крыши. Она выглядела так, словно уже знала, что нас ждет и словно она уже победила в своей войне.
Потом Ксюша перестала звать меня в гости. Сама исчезла на неделю, может на две. Я ждал ее возвращения. Конец третьей четверти. Я звонил Ксюше после школы. Трубку снимала Анастасия Евгеньевна, сообщала, что Ксюша пришла из школы, бросила портфель, заявила, что ничего не задано и ушла гулять. Это правда? Каждый раз Анастасия Евгеньевна спрашивала, правду ли сказала ее дочь, прежде чем уйти гулять. Я молчал. Закрывал глаза. Шептал: чистая правда. Только правда. Анастасия Евгеньевна тоже молчала и говорила, что Ксюша перезвонит, когда объявится дома. Но она не перезванивала. Мне снова нечего было делать. Я занимался учебой и своими прогулками.
Спустя пару недель буквально за день до весенних каникул я стоял на школьном крыльце, когда в ворота влетела машины Ксюшиного папы. Ксюша выскочила из машины, хлопнув дверью.
– Ты не Ксюша, – громко заявил ей вслед Алексей Федорович, – ты… скотина!
Я опустил глаза, старательно делая вид, что не слышал не очень нежного эпитета, которым обласкал Ксюшу ее отец. Он нажал на газ, машина резко развернулась и помчалась прочь со школьного двора. Ксюша стояла ровно посредине нарисованных классиков и вытянув руку, показывала средний палец удаляющейся машине. Я надеялся лишь на одно, что Алексей Федорович не видит, какие неприличные жесты показывает его дочь. Действительно, она уже не Ксюша. Она не та маленькая девочка, сидящая рядом со мной за партой, коряво рисующая прописную буку д. Она повзрослела, и я почти не узнавал ее.