Вытерев о половик ноги, он деликатно постучал в дверь. Не дождавшись ответа, открыл ее и вошел внутрь. Пересек холодные темные сени и, отворив еще одну дверь, оказался в сумрачной комнате с низким потолком.

В центре комнаты за столом, уронив подбородок на грудь, сидел, развалившись на табурете, крупный мужчина лет тридцати пяти в нательной белой майке. За его спиной находилась русская печь, справа – за ситцевой занавеской – металлическая кровать с никелевыми шарами в изголовье, слева – два выходящих во двор маленьких заклеенных бумагой оконца. На столе стояли: магнитофон, из динамиков которого ревела музыка, бутылка водки, пустой граненый стакан и тарелка квашеной капусты.

Услышав во время короткой музыкальной паузы скрип открывающейся двери, мужчина вздрогнул. Поднял голову и удивленно пробормотал:

– Это еще кто?

Романов представился. Перекрикивая вновь загремевшую музыку, сказал, что хотел бы поговорить с Анатолием Пинчуком по поводу Медеи Дадиани. На вопрос хозяина: кто он, чума, такой, что врывается без приглашенья, ответил:

– Ее знакомый.

– Ага. Хахаль, значит, – сделал вывод Пинчук. – Сам пришел. Это хорошо.

С этими словами он уперся кулаками в стол и стал подниматься.

Поднимался он долго. Сначала некоторое время распрямлялись ноги, которым мешал низкий стол, потом обросшая тонким жирком поясница приводила в вертикальное положение некогда накаченный торс, и только потом поднялась под самый потолок коротко стриженая голова.

Приняв устойчивое положение, Пинчук спросил, глядя Романова в глаза:

– Чего уставился? Может, скажешь, не нравлюсь?

Романов отрицательно покачал головой.

– Нет, – испуганно оглядывая его огромную двухметровую фигуру, прошептал он, – нравитесь.

Пьяное лицо Пинчука, добрую четверть которого занимали выпуклые надбровные дуги, в глубине которых спрятались черные глаза, исказилось гневом. Губы прошептали: «что ты сказал?» так, словно не могли, не хотели, отказывались верить в то, что донесли до них два оттопыренных уха, и тут же надрывно прохрипели:

– Что ты сказал, гомик? А ну повтори!

Оттолкнув табуретку, Пинчук сделал по направлению Романова два широких шага. Вытянул руку и схватил его за грудки.

Поняв: еще немного и он задохнется в вороте собственной рубашки, Романов прошептал, что его-де неправильно поняли. Словом: «нравитесь», он хотел выразить не его, Анатолия, внешность, а свое отношение к незнакомому человеку, которое Лев Гумилев называл положительной комплементарностью.

Призадумавшись, Пинчук ослабил хватку.

Воспользовавшись передышкой, Романов, жадно глотая ртом воздух, добавил, что он вовсе не хахаль Медеи Дадиани.

– А ищу ее, потому что чувствую: и ей, и мне угрожает беда!

Пинчук с готовностью кивнул: это ты, дескать, правильно чувствуешь. И чуть приподняв кулак, в котором сошлись концы воротника, заставил Романова привстать на цыпочки.

– А теперь, чума, давай, повтори, что про меня сказал этот твой Гумилев!

Романов повторил. И тут же пожалел об этом.

Узнав о том, что положительная комплементарность – это неосознанное влечение одного человека к другому, Пинчук, не зная, как на это реагировать, сначала нахмурил брови. Однако секундами позже, услышав от Романова, что Гумилев, когда вводил этот термин, никого не думал оскорблять, обиделся, что какая-то там козявка решила, будто может чем-то оскорбить его – человека, передавившего за свою жизнь не один десяток подобных тварей, и взмахнул кулаком. Но не ударил, как того ожидал зажмурившийся от страха Романов, а презрительно толкнул в грудь.

Открыв глаза, Романов торопливо извинился за то, что, видимо, не совсем правильно истолковал смысл выражения «положительная комплементарность». Отступил на шаг и попросил разрешения сделать это как-нибудь в другой раз.