Я возвращаюсь на фронт с тяжелыми сомнениями: должны ли мы воевать? В госпитале познакомился с одним типично русским характером, который многое мне объяснил в нашей национальной истории. Представь себе человека, вечно как бы слегка хмельного – хотя что он тут пьет, где достает спиртное, уму непостижимо! – маленького, но крепенького, как лесной гриб, с редкими курчавыми волосами и быстрыми, часто почему-то рассеянными глазами. Образования почти никакого: выгнали его из третьего класса губернского реального училища за то, что он подговорил пьяного вдрызг ямщика вломиться в директорскую квартиру и крепко, по-русски выругать насмерть перепуганную директоршу. После этого эпизода Никанорыч (так мы зовем его) считает себя социалистом. На фронте он оказался по самой простой причине: с детства испытывает лютую ненависть к неведомым немцам. Окажись наши сегодняшние неприятели французами, англичанами, итальянцами – да кем угодно, хоть жителями Новой Зеландии! – он питал бы к ним те же самые чувства. Что такое, почему? Видит бог, никогда я не понимал этого и никогда не пойму. Во многих людях, похоже, коренится какое-то особое свойство, которое забивает все остальные нормальные человеческие чувства. Свойство это – нелюбовь к инородцам, какими бы они ни были. Может быть, это что-то атавистическое? Племенное разделение на своих и чужих, идущее с тех времен, когда нужно было оберегать свое и грабить чужое? Никакого другого объяснения не приходит мне в голову.

Утро наше в палате начинается с того, что хмельной, но уже аккуратно расчесанный на пробор Никанорыч хватает свою гитару и голосом, не лишенным приятности, начинает петь про Волгу, где он, кстати сказать, отродясь не бывал, потому что вообще нигде, кроме своего городишки, не бывал: «Она ми-и-ила-ая мо-о-оя! Волга-а-а ма-а-атушка!»

Работать он никогда не хотел и не любил, но всё повторяет, что ему нужно как можно скорее жениться на богатой и, как он говорит, «сытой» женщине, которая и его будет кормить до самой могилы. При этом он совершенно не боится смерти, вернее сказать, смерть не присутствует в его сознании, и он, говоря о ней, только отшучивается: «живы будем – не помрем», «умирает не старый, а поспелый», «не в горку живется, а под гору», «смерть придет – и на печи найдет». Не знаю, сможет ли Россия, в которой, как я теперь догадываюсь, огромное число таких «никанорычей», когда-нибудь дорасти до своей неопознанной духовной сути? И в чем она, эта ее суть? Может быть, ничего того, о чем так любят рассуждать наши славянофилы и прочие философы, не было и нет, а есть только глухие одинокие вспышки какого-то необузданного духовного подполья? И хаос, и бешенство, и лень, и эта кроткая и одновременно бесшабашная смелость, типичная для русского солдата, который сам не знает, за что воюет, но воюет на совесть, «раз начальство приказало», – всё это я понимаю теперь совсем иначе, чем раньше, и мне было бы, о чем поговорить и даже поспорить с «великим старцем», которого я еще недавно играл с налепленным носом и приклеенными бровями.

При этом я рад, что вырываюсь наконец из госпиталя. Сил больше нет терпеть этот едкий человеческий запах, испарения плевков (как ни моют наш пол, он всё равно всегда заплеван!), запах недоеденных щей, сброшенных сапог, топот по коридору больных и раненых, которые всю ночь ходят в отхожее место, стоны, бред, выкрики, душу выматывающий храп, то звонкий, то густой, то сплошной, то прерывистый, храп изо всех углов…

Прости мне, что пишу это. Если я, даст бог, доберусь до тебя, клянусь всем на свете: ни о чем таком мы не станем с тобой говорить.