Мы довольно много с ней общались, я ей читал какие-то книжки. Она ведь даже не умела читать, была безграмотной, но при этом церковной. Дома у нее были иконы, она знала какие-то молитвы и всегда молилась, постилась, иногда ходила в храм, была глубоко воцерковленной женщиной. Я помню, что у нее был сын, может, еще были дети. И все они, конечно, были простыми советскими людьми и абсолютно нецерковными. Но, вспоминая о ней как о человеке, с которым я проводил дни своего детства, я могу сказать, что в этой женщине была внутренняя установка, выводящая за пределы этой жизни. Ее основные ценности находились за пределами этого временного бытия. Это ощущалось не на уровне слов, да она ничего такого и не говорила. Просто по ней было видно, что она живет предвкушением другой жизни… И поэтому ей, в общем-то, не важно, как здесь жить: в комфорте, не в комфорте, что есть, что пить, во что одеться. То есть тема «качества жизни», о которой мы столь много заботимся сегодня, для нее просто не существовала. Более того, мне кажется, что ей было бы даже лучше, спокойнее существовать в каком-то дискомфорте, в условиях нехватки чего-то жизненно важного. Ее комната была очень аскетична, не было никакого «хламовника», который характерен для многих пожилых, живших в бедности и поэтому бережно относившихся к любой, даже ненужной, вещи. Для нее аскетизм был неким путем, неким способом реализации заповеди Божией и условием ее спасения.

Вот у Виктора Франкла [2] есть такие замечательные слова: «Если человек знает, зачем жить, он может вынести почти любое как». Эта мысль очень хорошо отражает то, что осознанно или неосознанно присутствовало в моей Андреевне. Она как раз и была именно таким человеком, который знал, зачем жить. И это при том, что она находилась в советской, крайне агрессивной, совершенно антирелигиозной среде! Она была маргиналом, изгоем, она была никем – просто жалкой старухой Андреевной. Которая просто живет рядом, у которой даже имени нет, и никому не интересно – что она, где она, как там она. Но при этом она в конце концов оказалась сильнее… Как бы это сказать? Да, она оказалась сильнее – вот эта самая безликая Андреевна! Ведь я даже ее лица не помню. Не помню ее лица! Просто совершенно не помню. Ну, что-то смутное вспоминается – сухонькая бабулька. Она даже приготовить что-нибудь вкусненькое, что дети обычно любят, не умела. Она просто приходила, сидела со мной, особо и не разговаривала, потом слушала, что я ей читал. Я даже не помню, о чем мы могли разговаривать. Все это было давно, еще до школы. Но что-то от нее исходило такое, чего не было больше ни в ком. При всей внешней никчемности в ней не чувствовалось внутреннего дискомфорта, надрыва, несчастья. Она просто жила той жизнью, которая ей была дана!

А другая женщина, тетка моя, тетя Нюра, была совершенно иной. У тети было полное имя, четко обозначенное место в жизни. Она была простой русской женщиной, у которой не было детей, хотя она когда-то была замужем, но замуж она вышла уже в пожилом возрасте, я так понимаю, поэтому и детей у нее не было. Мы видели, что она была самым близким и дорогим человеком для моего отца, и это при том, что у нее был крайне сложный характер донской казачки. Она была очень сильной. Такая, знаете, сильная русская баба, которая может и треснуть, когда надо, и пойти наперекор всему. И жить десятилетиями в полном одиночестве, содержать хозяйство, возделывать огород, ремонтировать дом. И в то же самое время она явно была очень религиозным человеком.

Ее религиозность была иной, совсем не такой, как у Андреевны. Она очень редко ходила в храм – ну, может, на Пасху, на Рождество, на Крещение. И, видимо, ее такой ритм вполне устраивал, иного было не нужно, и никакого греха тут она не видела. Я бы сказал, что это была такая природная религиозность, окрашенная в церковные тона, но как бы недовоцерковленная. Это были какие-то остатки того религиозного уклада жизни, который некогда обязательно присутствовал у большинства жителей России, но внутри он уже был сильно разрушен и изъеден содержательно. То есть это то самое состояние, о котором однажды очень хорошо сказал святитель Игнатий Брянчанинов. Он сказал, что наше монашество подобно огромному многовековому дубу, который производит впечатление мощи, устойчивости и незыблемости, но изнутри насквозь прогнил, и достаточно несильного урагана для того, чтобы все это огромное дерево упало и развалилось на куски. Это было сказано еще в середине девятнадцатого века, когда, казалось бы, еще ничто не предвещало разгула атеизма!